Нина Молева - Софья Алексеевна
26 октября (1680), на день памяти Карпа мученика, епископа Фиатирского, преподобного Вениамина Печерского, в Дальних пещерах, и преподобного Никиты Исповедника, царь Федор Алексеевич издал указ сидеть судьям, приказным людям, дьякам и подьячим в приказах по 10 часов денно.
— То-то, великий государь, у приказных праздник! Век за тебя будут Бога молить, что облегчение им такое сделал. И то сказать, как у них было: за час до рассвета зимним временем начинали, шесть часов сидели, домой ненадолго пообедать ездили, а там еще шесть часов — до самой ночи. Двенадцать часов на круг выходило. Одно утешение — места доходные. Маялись, а таскались безропотно. Со стороны глядеть, жалость брала.
— Чегой-то ты, Алексей Тимофеевич, разговорился? Тебе-то что за печаль, сколько сиживало приказное семя? Родственничков, что ли, среди них немало набралося?
— Не замай, Иван Максимович! Сродственников таких и у тебя наберется. А только и впрямь дому родного, сердешные, не видывали, жен да деток позабывали.
— Не о том речь, Алексей Тимофеевич. Не расчет их столько на службе держать: от усталости перьями скрипеть под конец не могут, да и челобитчикам, чай, ночным временем через рогатки по домам добираться не с руки. Вот пускай, пока рогатки открыты, и кончают. Порядку больше.
— Обо всем-то ты, великий государь, подумать успеваешь. Все-то недреманным своим оком видишь! Народ на Москве диву дается, годами молод, а разумом мудрецу равен. Оттого все и радуются, как ты на крыльцо ли Красное, в крестный ход ли выйдешь: чисто солнышко ясное взойдет. А теперь еще с царицей молодою! Уж так-то хороша Агафья Семеновна, так-то хороша — ни в сказке сказать, ни пером описать. Как это ты, государь, соколиным своим глазом в толпе-то ее высмотрел! Сколько девок на Москве распрекрасных, а ты лучшую из лучших тотчас заприметил.
— Судьба, видно, Иван Максимович. Мне только Бога благодарить за жену-то такую. И веришь, все-то она знать хочет про дела мои, всему-то способствует. Теперь, что ни день, про академию пытает, когда устроим, когда открывать будем, очень нищую братию жалеет, особливо ребятишек. Кажись, каждого бы приласкала и обогрела.
— Милостивую ты нам государыню, государь, подарил, ничего не скажешь. Да вот только с академией…
— Что с академией, Иван Максимович? Договаривай.
— Не знаю, как и сказать, государь. Сомневаюсь я, не много ли нам художников-то всяких из нее будет. Надобность в них такова ли велика. А то ты и живописцев, и иконописцев, и резчиков разных задумал учить. Девать-то их потом куда? Попов крестцовых, безместных и то вон сколько развелося — по Спасскому мосту ни проходу, ни проезду. Коли еще художников разных к ним прибавить…
— А ты что ж, Иван Максимович, полагаешь, пусть у нищих ребятишки без дела да без приюта растут? Кто ж из них вырастет? Одни, прости Господи, разбойники. В академии же обучать их станем, денег не потребуем, обуем, оденем, накормим — чем не жизнь? Кто откажется-то, скажи?
— Отказаться-то, известно, не откажутся. Так и расход, государь, немалый, ой, немалый.
— На благое-то дело? Меньше милостыни соборным нищим раздавать станем.
— Устраивать их надо.
— Устроим, еще как устроим! Сам знаешь, сколько несуразных образов в деревенских церквах бывает, да и в монастырских иной раз глядеть нехорошо. А дома украшать? Теперича, слава Богу, палаты на западный манер украшать стали. Глядишь, за москвичами и другие города потянутся. Сколько Иван Богданович Салтанов твердит, помощников не хватает. Уж как бы расписал да раскрасил, ан помощников нету. Богомазов-то пруд пруди, а чтоб на западный манер работали, нету таких. Вот и откроется в Московском государстве академия искусств, подобно как в иных королевствах. Плохо ли?
— Твоя правда, великий государь, начал ты в августе по своим чертежам в Чудове монастыре палаты да церковь Алексеевскую перестраивать, а к концу дело доведешь, художники не иначе потребны будут.
— Верно, Алексей Тимофеевич. Да и Славяно-греко-латинскую академию[114] приукрасить бы не грех. Открыть-то мы ее открыли, а о том, чтобы приукрасить, еще и позаботиться не успели. Князь Василий Васильевич Голицын куншты преотменные показывал, как бы все расписать. Я и велел ему десяток-другой отобрать, глядишь, пригодятся, а у него и так их сотни. Любит ими заниматься, да и палаты все свои предивно ими изукрасил. Надо бы и в наших палатах попробовать.
19 ноября (1680), на день памяти преподобных Варлаама и Иоасафа, царевича Индийского, и отца его Авенира царя, приходил к патриарху ко благословению боярин князь Михайла Юрьевич Долгоруков, что ему велено ведать государев Разряд и иные Приказы.
— Государыня-царевна, Марфа Алексеевна, с худыми новостями я к тебе, ой, с худыми!
— Что ты, Феклушка, напугалась чего?
— Что уж тут пугаться, царевна, беда случилася, беда великая. Ты уж не очень-то убивайся…
— Полно тебе, Фекла, ты сразу говори, толком! Случилось-то что? С кем?
— Ой, государыня-царевна, с ним, с отцом Симеоном.
— Симеоном? Захворал, что ли? Заслаб?
— Где там, Марфа Алексеевна. Из Чудова только что прибежали: долго жить приказал.
— Что? Нет! Нет, не может того быть! Ведь трех дней не прошло, как тут был. Перепутала ты, Фекла, не иначе перепутала.
— Рада бы, царевна голубушка, как бы рада, да ничего теперь не поделаешь — преставился отец Симеон. Вчерась заслаб. Сказывают, на лавке лежал, не шелохнулся. Вчерась уж испугалися, звать стали. Откликнулся. Голосок слабый-слабый. Водички испить попросил да и снова глаза-то прикрыл. Цельную ночь так пролежал, а к утру келейник заглянул, ан уж застыл весь. Тихо так отошел, ровно уснул. Вишь, беда-то какая, царевна матушка Марфа Алексеевна, голубушка ты наша, чтой-то молчишь-то? Ты хоть словечко единое скажи! Я сейчас к Софье Алексеевне слетаю — не знает она еще ничего. Пущай к тебе придет. Я мигом!
— Погоди, Фекла. Некуда тебе летать. И звать никого не надо. К Софье сама приду. Пусть не приходит. На молитву встану. Помолиться за усопшего хочу. Одна. Ступай.
— Ой, государыня-царевна…
— Ступай же! Бестолковая какая! Сказала, ступай… Вот и все. Вот и все, Господи. Ничего не было, ничего и не будет. Сколько ты мне радости отпустил, и ту в одночасье отнял. Хоть не видала, словом перемолвиться не могла, а все увидишь — на душе праздник. Речей дивных послушаешь, и вовсе. А теперь… Как это у него в «Комедии-притче о блудном сыне»:
Отче мой драгий! отче любезнейший!Аз есмь по вся дни раб ти смиреннейший;Не смерти скоро аз желаю тебе,Но лет премногих, яко самому себе.Честнии руце твои лобызаю,Честь воздаяти должну обещаю,Уст твоих слово в сердци моем вынуСохраню, яко надобно сыну,На твое лице хощу выну зрети,Всю мою радость о тебе имети.Во ничто злато и сребро вменяю,Паче сокровищ тебя почитаю.С тобою самым изволяю жити,Неже всем златом обогащен быти.Ты моя радость, ты ми совет благий,Ты моя слава, отче мой предрагий…
Фацеции последней ему не показала — недосуг ему было. «Рифмологион» скончать спешил. Ровно знал…
14 декабря (1680), на день памяти мучеников Фирса, Филимона и Каллиника, царь Федор Алексеевич повелел боярину князю Петру Ивановичу Прозоровскому быть в Киеве воеводою.
Думалось все, високосный год — добра от него не жди. И верно, тяжкий был. Куда какой тяжкий. Отца Симеона в Заиконоспасском монастыре погребли. О Чудове государь-братец и слышать не захотел. Одни наветы кругом. Покойного и то в покое не оставили. В день кончины и земле предали. Где уж проститься. Спасибо, поминальную литургию отстояла. Да и то кругом глаза да уши. Тошно. Господи, как тошно. Одна Федосьюшка прижмется, обоймет, ровно все понимает. Откуда бы? Может, оттого, что ласки за свою жизнь не видала. Мамок да девок по терему не пройти, а сердце жалостливое где сыскать. Каждый свою корысть ищет, выслужиться норовит. Теперь еще соглядатаи языковские, куда ни глянь, объявляются. Хитер Иван Максимович, куда как хитер. За место свое обок государя боится. С утра до ночи царю в уши дует да царицу расхваливает.
Листочков несколько после отца Симеона осталося. Еще когда уроки пояснял, на бумажках чертил. Приберегла. Теперь одна память. Откуда другую взять. Поговорить и то не с кем. Да и терема иными стали. Повырастали царевны сестрицы. Федосья младшенькая, а и той девятнадцатый годок пошел. У каждой мысли свои. Из-за государя-братца ссорятся. Катерина да Марья с молодой царицей не разлей вода — целые дни проводят. Смех. Песни. Книжки в руки зазря не возьмут, разве что музыкою тешатся. Агафья больше рядиться любит. Все к государб-братцу пристает. То, мол, почему всем боярам да приказным не прикажет бороды на ляцкий манер побрить, то усы надо бы подлиннее отпустить, то зипуны бросить да штаны узкие начать носить. Послушать — смех, а государь слушает. Как бы отец Симеон о том сказал. Известно, старый порядок уважал. Все, мол, меняется, только надобно, чтобы насилия над человеком не делать. Он и сам к новому придет, как душой созреет.