Александр Солженицын - Красное колесо. Узел I. Август Четырнадцатого
А – что делать, никто не мог ему сказать.
При последних домах улицы начиналась рощица. Хотели все в неё сворачивать, как с дороги загрохотали и показались на быстром прокате двуколка, вторая, потом двуконная телега. Возчики кнутами гнали, как спасаясь от близкого преследования, – катили с развязностью, неприличной в расположении штаба армии. Сопровождающие Самсонова бросились перехватить, и Филимонов, одёргивая аксельбант, со злым лицом вышел на середину дороги. А Самсонов ещё не придал значения, зашёл в рощу, сел на скамью.
Однако шум с улицы не умолкал. Колёса остановились, но подъехало ещё сколько-то. Слышался гул голосов, утишаемый по мере подхода. Слышался грозный голос Филимонова, как он допрашивал солдат и не отпускал. Самсонов попросил Вялова пойти узнать, что там. Вежливый Вялов вернулся с задержкой, смущённый, как доложить, – а голос Филимонова там набирал силы, резко распекая.
Вялов объяснил: это – очень расстроенные остатки Эстляндского полка и немного ревельцев (которые должны были во что бы то ни стало стоять в десятке вёрст отсюда), они стихийно отступали и вот докатились до Найденбурга, конечно, не зная, что здесь штаб армии. Они имели порыв откатываться и дальше.
Самсонов тревожно встал, дыша с недостаточностью, и, забывая надеть фуражку, потерянно неся её в руке, вышел на солнцепёк, на улицу.
Тут набрался как бы строй: несколько повозок, отдельно четверо офицеров, потом солдат сотни полторы, еще подходили и новые. Им приказано было разбираться в четыре шеренги, но что это были за шеренги! – неостывшие кривые линии распалённых лиц, многие без фуражек, как на молитве, а не в строю, кто без шинельной скатки, у кого скатка в ногах, у всех ли ещё винтовки? А у правофлангового чёрного дядьки оттопырен на боку котелок, пробитый в донце осколком, но не покинутый. Десятка два было раненых, перебинтованных кто фельдшерской рукой, кто саморучно, а и просто были с запекшимися открытыми пятнами. Уже остановясь, они как будто не остановились, их клонило, валило в ту сторону, куда они быстро шагали незадолго. Они дико смотрели, и ещё странно, что держали как-то строй.
При подходе командующего Филимонов рявкнул: “смирно!” (Самсонов отставил), и стал громко докладывать – да не докладывать, а позорить это трусливое стадо потерявших человеческий вид солдат… До сих пор командующий слышал своего генерал-квартирмейстера только в комнатах. Он не ожидал от него такой звучности, резкости, ярости. Филимонов кричал перед строем с неистраченным честолюбием штабного начальника и ещё с особым честолюбием генералов, низких ростом.
Самсонов слушал крик, обвиняющий весь Эстляндский полк в предательстве, трусости, дезертирстве, а сам оглядывал неостывшие лихие солдатские лица. То была лихость крайности – крайности конца жизни, когда никакой генеральский распёк уже не проникал в их уши, и это чудо ещё, что они позволили себя остановить: их и каменный забор уже мог бы не остановить.
Но эту лихость, эту крайность тут же отличил Самсонов от той бунтарской лихости, которую повидал в 905-м году на сибирской магистрали, где кипели солдатские митинги, распоряжались комитеты, где гудело “доло-ой!”, “домо-ой!”, громили вокзалы, буфеты, силой хватали паровозы для своих составов: “Мы первые! домой! долой!”. Там – ничего не значили офицеры, и в сто глоток кричали бунтари “до-лой!” – долой вас, какие б вы ни были хорошие, мать вашу расперетак, не надо нам вашего хорошего, отдайте нам кровное наше!
А здесь, на этих лицах перекажённых, на возврате уже ненадеянном от смерти к жизни, было с болью к офицерам: кровное наше, мать вашу так, мы же вам отдаём, – а вы?? а вы?!
И Самсонов, чувствуя, что краснеет, может быть и не видимо никому на солнце, выставил лапу ладони, остановил нависающий гам генерал-квартирмейстера и стал тихим голосом спрашивать – сперва офицеров, случайных, только один был ротный, потом и солдат.
А им – рассказывать непривычно, сбойно, нескладно, да и что они там поняли во всей этой свистящей смерти? Под снарядным накрывом от сотен орудий – да без единой канавки, в мелких бороздах свекловичного поля. А нашей артиллерии – не было, или не доставала в ответ, а какие несколько пушек выехали – тут же и разнесло их. И всё ж таки ружьями да пулемётами, дальной стрельбою – отвечали по пушкам. А ещё подымались в атаки и даже до немецких окопов дотягивали. И все патроны расстреляли. А тут пехота стала обходить их. А тут и конница сзади заворачивала (может, и не заворачивала). Да такого грохота и в Страшный Суд не будет, старые солдаты никогда не слышали. Тысяч до трёх из их полка разметало. А-а, этого не расскажешь…
Он. Он виноват. Он же слышал эту стрельбу вчера, и сегодня утром хотел к ним поехать – отчего не поехал? Уже в том его вина, что он здесь их дождался, а не там разыскал, в их беде. Да не в том, а прорезалось ясно, что никак не понималось в тёмном зале ландрата: ещё вчера на сегодня писал он им, под советы вот этого неуёмного генерала, какое шоссе у немцев перерезать; как ворона летает, и то бы им было туда двадцать вёрст. А посылал – по жаровне, по единственному месту, где немцы замечены были, стояли и бились. И ещё сегодня ошмёткам этих полков он велел “во что бы то ни стало”…
Пока говорили – подбывало сзади, и знамя пришло на древке, с крестом георгиевским в навершной скобе и с юбилейными лентами. Подошло и стало знамя на левом фланге молча, и кучка солдат при нём – некомплектных, раненых, ободранных.
И к рассудительному тихому голосу, слышному однако тут всем, добавляя, чтоб и тем было слышно, Самсонов окликнул:
– Сколько вас, ревельцы?
И фельдфебель ответил отрубисто:
– Знамя. И взвод.
А из задней шеренги Эстляндского крикнул, спроса не дожидаясь, голос нетерпеливый, охрипший:
– Ваше высокопревосходительство! Мы ведь – третий день без сухарей!
– Как? – ещё затемнился, изумился, обернулся командующий. – Третий день?
Весь вчерашний день, наступая по жаровне, и вырубаемые снарядами, и в штыковые атаки ходя, и умерев на девять десятых, – без сухарей?…
– Без сухарей!! – подтверждали ему сбойным хором.
Командующий покачнулся вперёд высоким грузным телом, видели. Адъютант подбежал его поддержать, но не пришлось, он устоял.
(Да ему освободительней было бы рухнуть и крикнуть: “Каюсь, братцы, это я вас погубил!” Ему легче к сердцу было бы – взять всё на себя и подняться уже не командующим).
Но – только распорядился тихим голосом:
– Всех накормить сейчас же. И поместить на отдых.
А тяжесть вся осталась в нём.
И он зашагал в город назад, окаянно перемещая ноги.
Как раз у глыбы Бисмарка из-за угла выехало навстречу командующему несколько конных, провожаемых штабным офицером. Тот показал. Увидели. Соскочили и пошли к Самсонову кривым кавалерийским шагом, наращивая его.
Это были: кавалерийский генерал, драгунский полковник и казачий полковник.
Генерал-майор Штемпель (так много в его армии генералов, Самсонов лоб наморщил, да, командир бригады у Роппа) доложил, что прибыл во главе сводного отряда из драгунского полка, трёх с половиной сотен 6-го Донского и конной батареи. Отряд сформирован полковником Крымовым властью командующего армией с задачей установить прерванную живую связь между 1-м армейским корпусом и 23-м.
Ещё видели глаза Самсонова эстляндцев и ревельцев, ещё через голову промешивалась их беда со своей виной, а в памяти наслоено было, что всякие временные отряды, расподчинения и переподчинения всегда истекают от худа, – но время настигало, и надо было врабатываться и понимать:
– Да? Хорошо, это хорошо… Между этими корпусами действительно…
Командующий здоровался за руку со всеми тремя – а казачьего полковника он знал! сразу вспомнил его скромно-грубоватое лицо, седой бобрик, седую бородку щёточкой, по Новочеркасску знал:
– Исаев? Алексей Николаич, кажется?
Лет уж под семьдесят, а безотказен:
– Так точно, ваше высокопревосходительство!
– А почему – три с половиной сотни? – слабо улыбнулся Самсонов.
И Исаев, рад случаю пожаловаться, может ещё полк соберёт назад, – объяснял. Но – странно смотрел на Самсонова.
И Штемпель тоже смотрел странно. Они переглянулись.
– Худая весть и гонцу не в честь, – поёжился простоватый Исаев.
Самсонова кольнуло:
– Что такое ещё?
Сухощавый Штемпель выпрямился и протянул пакет, как если б ждал себе за это казни:
– Нагнал нарочный от полковника Крымова. Велел передать.
– Что такое? – спрашивал Самсонов, будто устно легче было услышать. А пальцы уже разворачивали бумагу с крымовским замысловатым почерком:
“Ваше высокопревосходительство, Александр Васильевич!
Генерал Артамонов – глуп, трус и лгун. По его беспричинному приказу корпус с полудня отступает в беспорядке. От вас это скрывается. Потеряна прекрасная контратака петровцев, нейшлотцев и стрелков. Отдано Уздау, ещё удастся ли к вечеру удержать Сольдау…”