Вячеслав Шишков - Угрюм-река
— Не спорю, не спорю, — быстро согласился следователь. — Папаша мог газету взять, мамаша могла взять, кухарка могла. Меня интересует в сущности не это, — следователь тоже взглянул на мокрицу, мокрица упала. — Мне интересно знать, кто вогнал из этого клочочка пыж в ружье, кто Анфису Козыреву убил? — пристукнул он два раза по портфелю кулаком. — Ну, да мы помаленьку разберемся. До свиданья, господин Громов.
И все ушли.
Взволнованный, пораженный событиями, измученный допросом, Прохор лежал молча битый час. Потом, призвав Илью, приказал ему немедленно же ехать с известием к Марье Кирилловне и в город за доктором. Потом прошел к болевшему отцу, а к вечеру действительно занемог, свалился.
Следственная же комиссия от Громовых завернула к Шапошникову, завернула попучно, «для проформы», потому что опытный следователь почти был убежден, кто, всамделишный преступник.
Заплеванный, с распухшим сизым носом и подбитым глазом, Шапошников лежал на кровати, привязанный холщовыми ручниками к железной, вбитой в счену скобке. Он встретил пришедших всяческой бранью, плевками, гнал всех вон, плел несусветимую ахинею.
Хозяин избы, Андреи Титов, сказал следователю:
— Связать пришлось: вроде помрачения ума, вроде как мозга ослабла у него, у
Шапкина-то. Две недели, почитай, без передыху пил. Потом, вижу, пошаливать начал, вижу, в речах сбивается, нырка дает. А сегодня пришел к нему, гляжу — он печурку разжег и варит щи в деревянной шайке. Опрокинул я щи, а там беличье чучело лежит, куделей набитое. А он кричит на меня: «Отдай говядину! Отдай говядину!» А так он парень хороший, смирный. И ума палата. Все науки превзошел… Вчерашнюю ночь никуда не отлучался…
При больном оставили фельдшера Спиглазова. Он дал больному успокоительных капель, развязал его, напоил чаем. Шапошников спокойно уснул — первый раз за две недели.
К ружьям Прохора, Ибрагима-Оглы и револьверу Ильи Сохатых следственная комиссия присоединила для порядка и ружье Шапошникова.
В селе Медведеве коротали срок ссылки еще восемь политических. Хотя Шапошников, замкнутый и сосредоточенный, с ними дружбы не водил, однако двое из них, узнав о болезни товарища, пришли навестить его.
Сестра Марьи Кирилловны, Степанида Кирилловна, стала неожиданно поправляться. Благочестивая Марья Кирилловна относила это к божьему благоволению и собиралась дня через два ехать восвояси. Но радости в сердце не было: дряблое, больное ее сердце томительно скучало, тонуло в безотчетно надвигавшемся на нее страхе. Животный этот страх усилился, окреп прошедшей ночью. Как стала погасать гроза, Марья Кирилловна уснула. Видело во сне: она голая, голый Прохор, голая Анфиса. Их оголил какой-то зверь, только нет у того зверя ни имени, ни вида. И грозный голос твердил ей в уши: «Кольцо, кольцо». С тем проснулась.
А поздним вечером, уже спать хотела лечь она, бубенчики забрякали, пара коней катила по дороге.
— Кто таков? Уж не от нас ли?
Так и есть: Илья.
Ласково Илья со всеми поздоровался, даже к болящей Степаниде со льстивыми речами подошел, Марью же Кирилловну совсем по-благородному чмокнул в ручку. Марья Кирилловна растерялась, сконфузилась и, по-своему читая веселое лицо Ильи, спросила спокойно:
— Слава ли богу у нас, Илюшенька? За мной, что ли? Ишь, надушился как…
— Разрешите, Марья Кирилловна, по дорожке пройтись, с глазу на глаз чтобы, одно маленькое дельце есть.
— Дорожки теперь грязные, а пойдем в другую комнату.
Вошли. Марья Кирилловна сыпала про близких своих вопросы, он молчал. Дом был хороший, на городской манер. Илья притворил дверь, с приятной улыбкой достал из кармана футляр с колечком, опустился на колени и, не щадя новых брюк своих, пополз на коленях, словно калека, к усевшейся в угол хозяйке.
— Марья Кирилловна, Маша! — зашептал он сдавленным голосом, его душили слезы, и, как на грех, слюна заполнила весь рот. — Маша, не обессудь, прими… — он сперва поблестел супиром перед глазами изумленной женщины, затем ловко надел кольцо ей на палец.
Женщине было приятно отчасти и не хотелось подымать в чужом доме шуму. Отталкивая льнувшего к ней со слюнявым ртом Илью, она торопливо говорила:
— Ну, ладно, ладно… Отвяжись… Я девка, что ли, для колец для твоих?
— Мирси, мирси… — вздыхая и заламывая свои руки, с чувством сказал Илья. — И вот еще что… Выслушай, Маша, рапорт. — Он поднялся, отряхнул брюки, закинул назад чуб напомаженных кудрей, откашлялся.
— Прохор Петрович… Или даже так… — начал он, подергивая головой. — Петра Данилыча.., сегодня утром…
Марья Кирилловна вскочила, поймала его руки;
— Да говори же, черт! — И топнула.
— Успокойтесь, не волнуйтесь… Все мы во власти аллаха… Значит, вчерашней ночью Анфиса Петровна застрелена из ружья. Петра Данилыча, конечно, паралич разбил, без языка лежит. На Прохора Петровича подозрение в убийстве.
Пронзительный крик Марьи Кирилловны ошеломил Илью. Надломанно, схватившись за сердце и за голову, она еле переставляла ноги по направлению к двери. У приказчика задрожали колени, и мгновенный холод прокатился по спине.
— Ради бога, ради бога! — бросился он вслед терявшей сознание хозяйке. — Не бойтесь… Ибрагим арестован, это он убил…
Но Марья Кирилловна вряд ли могла четко расслышать эту фразу: глаза ее мутны, мертвы; хрипя, она грузно повалилась. Илья бессильно подхватил ее и закричал:
— Скорей, скорей!.. Эй, кто там!.. Марья Кирилловна Громова скончалась. Ночью, убитый горем и растерянный, мчался с бубенцами в город Илья Сохатых. Глазки его опухли, он то и дело плакал, сморкался прямо на дорогу, шелковый розовый платочек его чист. А в кармане, в сафьяновом футлярчике, снятое с руки усопшей кольцо-супир.
Ночью же выехала подвода в село Медведеве. На телеге — прах Марьи Кирилловны во временном, наскоро сколоченном гробу.
Той же ночью фельдшер точил на оселке хирургические инструменты, чтоб завтра вскрыть труп убиенной, найти пулю — явный, указующий на убийцу перст.
22
Небо в густых тучах. Ночь. Глухая, смятенная, темная. Эта ночь была и не была. Караульный крепко дрыхнул возле Анфисиных ворот.
Стукнуло-брякнуло колечко у крыльца, прокрался Шапошников в дом. И кто-то с черной харей прокрался следом за ним. «Знаю, это черт, — подумалось Шапошникову, — виденица…»
— Анфиса Петровна, здравствуй, — сказал он равнодушно. — Здравствуй и прощай: проститься пришел с тобой.
Гири спустились почти до полу, завел часы, кукушка выскочила из окошечка, трижды поклонилась человеку, трижды прокричала — три часа. Ночь.
И зажглась керосиновая лампа-молния. Шапошников стал ставить самовар, долго искал керосин, наконец — принес из кладовки целую ведерную бутыль. Вот и отлично: сейчас нальет самовар керосином…
— Здравствуй, здравствуй, — говорил он, заикаясь. В бороде недавняя седина, лицо восковое, желтое, и весь он, как восковая кукла, пустой, отрешенный от земли и странный. Его глаза неспокойны, они видят лишь то, что приказывает видеть им помутившийся, в белой горячке мозг. Он кособоко вплыл в голубую комнату, малоумно вложил палец в рот, остановился. И показалось тут пораженному Шапошникову: Анфиса сидит за столом в лучшем своем наряде, она легка, прозрачна, как холодный воздух, — Анфиса Петровна — сцепив в замок кисти рук, начал выборматывать Шапошников. — Скажите мне, что вы искали в жизни, и искали, ль вы что-нибудь? Имеются в природе два плана человеческой подлости: внутренний и внешний. Так? Так. Но внутренний план есть внешний план. И наоборот. Так? Так.
«Так-так», подсказывал и маятник.
— Я знаю злодея, который хотел умертвить твой внутренний план, Анфиса. Но внутренний план неистребим. И ежели не бьется твое сердце, значит внутренний план убийцы твоего протух… А я качаюсь, я тоже протух весь, я пьян, я пьян. — Шапошников схватился за свои седеющие косички, зажмурился. — Дайте ланцет, давайте искать начало всех начал, — стал размахивать он крыльями-руками, — вот я восхожу на вершину абстракции, мне с горы видней, — и он хлюпнулся задом на пол.
— Товарищи, друзья! Нет такого ланцета, нет микроскопа… Человек, человек, сначала найди в своей голове вошь, у этой вши найди в вошиной голове опять вошь, а у той вши найди в ее башке еще вошь. И так ищи века. Стой, стой, заткни фонтан!.. Твой удел, человек, — рождаться и родить. А ты сумей пе-ре-ро-диться. Что есть ум? Твой ум — как зеркало: поглядись в зеркало, и твоя правая рука будет левой. А ты не верь глазам своим… Анфиса Петровна! Зачем вы верили глазам своим, зачем?! — закричал Шапошников и встал на четвереньки. Возле него, припав на лапы, лежал набитый куделью волк, помахивал хвостом, зализывал Шапошникову лысину.
— Ну, ты! Не валяй дурака… Вон отсюда! Волк взвился и улетел, самовар взвился и улетел. Шапошников хлопнул себя по лбу, осмотрелся. Кухня. Он не поверил глазам своим… Неужели — кухня? Кухня. Он на цыпочках снова прокрался в голубую комнату. Лампа горит под потолком, тихая Анфиса на большом столе лежит. Шапошников упал на холодную грудь ее, заплакал: