Виктор Соснора - Властители и судьбы
Блуждая вдоль побережья, невдалеке от Милета, Язон созерцал побережье. Человек действия, он внезапно утратил интерес к действию. Он созерцал раковины, обломанные раковины моря. Перламутр переливался. Многие раковины содержали пурпур. Если бы Язону сообщили: в одной из раковин жемчужина — это не взбудоражило бы в нем инстинкта искателя, как раньше. Угрюмый, небритый, размышляющий ни о чем, Язон созерцал побережье. Чайки блаженно покрикивали, утоляя утробу рыбой.
Вдруг взгляд Язона задержался на какой-то надписи на песке. Неуверенными, задыхающимися буквами кто-то начертал на песке: «Мой милый». Средней величины буквы.
Язон содрогнулся.
— Мой милый!
Чья рука начертала эти два слова, трогательных и банальных, как напевы цыган?
— Мой милый!
Кому посвящены эти слова, задыхающиеся наивные вопли? Чья рука чьей женщины опубликовала тайну несчастья? Это не рука неимущей женщины, принадлежащей к «едокам рыбы», так как рыба — важнейший продукт питания бедноты: бедные женщины не обучены грамоте. Это — знатная рука, сословия «едоков мяса».
Что же ты, Язон, «едок мяса», блуждаешь вдоль побережья? Чья рука поднимется начертать «мой милый» для тебя?
Может, в жизни все проще, и даже для «едоков мяса» имеет первичное значение простейшее сочетание слов:
— Мой милый!
Так обнажается истинная сущность двух: один — любит, второй делает вид, и тот один удаляется на побережье, вычерчивая на песке:
— Мой милый!
Задыхающиеся буквы, их необходимо уничтожить. «Едоки мяса» обязаны поглощать свое безмятежное мясо; эти слова предоставьте нам, «едокам рыбы». Это наша обязанность: блуждать по побережьям, вычерчивая единственное — «мой милый!». Наш внутренний мир не развит, это мы, люди чердаков и подвалов, лелеем свою незыблемую собственность, состоящую из двух слов:
— Мой милый!
Это — наше тайное имущество, ибо нам некогда заучивать ваши проникновенные оды и гимны, нам некогда хихикать на ваших феерических представлениях — если мы не наловим рыбы, рука нашего рода ослабнет, не сумеет удержать прут, чтобы начертить два слова:
— Мой милый!
Так рассуждал Язон, вот уже два месяца как перешедший из разряда «едоков мяса» в разряд «едоков рыбы».
И все же: чья рука совершила кощунство, начертав слова чужого сословия? И, если уж отважилась рука на кощунство, почему так легкомысленно воспроизвела надпись на песке? Ничего не удерживает песок, все начертанное на нем предается забвению. Или рука лихорадочно выводила слова, чтобы предать забвению «Мой милый!»?
Может, последние поступки Медеи — прощанье, сожаление об отсутствующем на самом деле Язоне, о существующем на самом деле противоположном Язоне; может, и назвала эти поступки Медея задыхающимся: «Мой милый!»
— Меня зовут Язон. Я сын царя Иолка Эсона.
Так представился герой, однако внешний вид его не подтверждал сказанного. В одежде, забрызганной грязью, поцарапанный, он производил впечатление бродячего акробата, если бы не царственная осанка, сохранившаяся, невзирая на несчастья.
— Войди в дом, — сказал рыбак Аргун.
— Ты не веришь? Я тот Язон, который добыл золотое руно.
— Да, — сказал Аргун. — Ты мне известен. Мы, колхи, тебя проклинаем: ты нарушил клятву, данную Медее. Будь ты опознан мной на побережье — был бы умерщвлен. Ты попросил приюта. Войди в дом.
Они вошли.
— Я усну; так убить удобнее — ночью. — Язон скривил тонкие губы.
Аргун пояснил без гнева, как ребенку:
— Ты попросил приюта. Пользуйся им. Вот ложе. Ты ведь болен, Язон, — только больной склонен к подобным размышлениям.
Они удили рыбу.
Они умещались в узенькой лодочке, выдолбленной из цельного ствола пихты. Язон впервые сидел в бедняцкой лодке, сидел напряженно, опасаясь опрокинуться. Не был обучен Язон и насаживать наживку; червяков и личинок насаживал на его крючок Аргун. У Аргуна — круглые, вытаращенные глаза, белки глаз в прожилках, борода произрастала странно как-то, немного ниже провалившихся щек.
Почему-то рыбу не удовлетворял крючок Аргуна. Хоть бы одну сардину вынул Аргун, профессиональный рыбак, хоть бы величиною с мизинец.
Язон вынимал рыбу ежеминутно.
Громадных, жирных тунцов подхватывал сачком Аргун, снимая с крючка Язона, швырял на дно лодки. Язон ловил рыбу впервые.
Язон опасался, что Аргун обижен, но рыбак не обнаруживал признаков обиды. Он одобрительно кивал, помогая герою вынимать очередную рыбу.
— Ты никогда не размышлял, зачем ты живешь? — задал вопрос Язон, внезапный даже для себя.
— Зачем? — Аргун снисходительно кивнул. — Это у вас, героев, есть возможность рассуждать, зачем жить, а мы обсуждаем — как жить, как выкормить сына.
— Что-то не видно у тебя сына, — подозрительно сказал Язон.
— Мы не желаем омрачать дух гостя. Сегодня вечером жена родит сына.
— Родит сына? Почему же — омрачать?
— Ей сорок лет, а в сорок — трудно.
— Так пойдем к ней.
— Нельзя. Обычай не позволяет. Мы недавно поженились, а женатый колх не имеет права показываться на глаза старшим. Там — родители. Да и чем я могу помочь? Я не знаю этого дела. Ничего не изменится — буду я там, не буду.
— Как имя твоей жены?
Аргун припоминал некоторое время.
Язон, изумленный, наблюдал за ним.
В Греции высоко ценили имя. Этот малоазиат не помнит имени собственной жены. Язон присвистнул про себя. Он, Язон, тридцать четыре года посвятил единственной цели — прославлению своего имени. Этот печальный рыбак даже имя жены — забыл.
— Вспомнил? — Язон даже заговорил шепотом.
— Да. Ее зовут Натела. Но мы не придаем значения именам. Она — жена, и ясно. Мы и не зовем друг друга по именам.
Ни единой рыбы не вынул Аргун.
Язону улов был безразличен.
— Ты говоришь: мы мало действуем? Да, это так. — Аргун поджаривал рыбу на угольях очага. — Но мы не позволяем себя обижать. Человек, обидевший наш род, будет обижен трижды.
Аргун приволок остродонный кувшин вина.
— Я не пью вино, — сказал Язон.
— Вот как! — Аргун вытаращил базедовые глаза. — Мне сорок лет, и тридцать четыре из них я пью вино. Тебе тридцать четыре — и не пьешь?
— Вино туманит мозг. Человек забывает собственное имя, опьяняясь.
— Нет, герой. Это собственное имя туманит мозг, и человек радостно забывает его, приникая к вину.
Проползла кошка в дальний угол помещения, крича.
— Кошка тоже рожает, — улыбнулся Аргун. — Прямо — день рождений.
Аргун произнес тост. Если между словами этого тоста вбить гвозди — получилась бы добротная дорога, по длине равняющаяся дороге от Афин до Спарты.
— Ну, будь здоров! — Язон отхлебнул неизведанный напиток.
— Взаимно!
Два человека насыщались рыбой.
— Живи и здравствуй, Аргун!
— Взаимно.
Аргун говорил. О чем говорят колхи? О товариществе и пользе обычаев, что на свадьбу необходимо подарить быка и десять одеял, что собственный дом — необходим, а отнимут — колх поднимает оружие, и весь его род поднимает оружие, и никакие штрафы не способны остановить оружие. А у эллинов штрафы останавливают оружие.
— Будь здоров, Аргун!
— Взаимно!
Все, о чем говорят колхи, говорил Аргун; столько слов наговорил колх, что если эти слова выпрямить, проконопатить и просмолить — получился бы добротный десятивесельный корабль.
И тогда Язон сказал:
— Был в Элладе поэт. Орфей. Он был сдержан и невозмутим. У него было треугольное лицо большой птицы. Я не понимал Орфея. Когда я подготовил свой парус к отбытию из Эллады, нагрянула орда ближайших родственников Креонта. Они преследовали меня. Они меня растерзали бы на части, а те части — еще на части; так терзали, не оставили бы ни жилки. Но пришел Орфей. Он тронул струны своей кифары. Его песня была величава и печальна. Так величавы и печальны хищные птицы, восседающие на остриях скал. И я впервые дрогнул. Я понял Орфея. Он пришел защитить меня — меня, друга ли, врага ли — безразлично; меня, последнего из живущих, который участвовал в легенде его юности. Эта легенда уже была передана миру — вся, она — закончилась, и Орфей защищал меня, защищал свою легенду от самого себя, от мира, от забвения. Это была последняя песня Орфея. Орфей знал, что значит защищать легенду. И я дрогнул впервые в жизни; я торопливо расправлял парус, впервые гонимый страхом за свою судьбу. Орфей ударял по струнам.
Зачарованные птицы, ночные и дневные, и звери останавливали полет и бег.
Зачарованные деревья прекращали шелест: платан и дуб, сосна и ель, кипарис и тополь. Насторожили деревья листья-уши; так внимательно прислушивались деревья к песне, что ни один лист не отстранился от ветки.
И зазвенели тимпаны, и раздались возгласы. Это родственники Креонта увидели меня и побежали на меня, пьяно раскачиваясь, нацеливая тирсы. Они бежали на меня, но увидели Орфея. Поэт отвлек их внимание. Вакханалия приблизилась к нему. Взвизгнули опьяненные женщины: