Авенир Крашенинников - Затишье
Домик полигонной команды, флагшток с синим вымпелом, означающим стрельбы. Орудийная прислуга сгрудилась возле одной из пушек, волосы шевелятся на обнаженных головах. Ствол пушки раздулся, вывернулся, словно кто-то со страшной силою давнул его сверху. Перед капитаном расступились, и он увидел березовую деревяшку, прислоненную к лафету, — с нее свисали обрывки ремней, увидел до странности окороченное тело, накрытое шинелью. Ледяным ветром плеснуло с Камы, сердце застучало крепко и ровно, все мышцы напряглись, созвенел голос:
— По местам!
— Вы забыли правила безопасности, — сказал господин Майр за его спиной.
— Но почему она взорвалась? — Воронцов дернул щекой, побежал к пушке.
Инспектор, повинуясь своему безошибочному нюху, зашагал к другому орудию, полковник Нестеровский, с выкаченными глазами и обвисшими усами, от него не отставал. Господин Майр указал пальцем на ствол у казенника: по выпуклой глади паутиной разбежались трещинки.
— Это не роковая случайность, — сказал инспектор.
— В чем же дело, в чем дело? — Воронцов шел к ним в перемазанном нагаром сюртуке, держа на ладонях еще теплый, зазубренный кусок стали, закопченный, с синеватым отливом.
— Определять причины непригодности орудий не входит в круг моих обязанностей, сударь, — поднял плечи инспектор Майр, не выказывая ни сожаления, ни злорадства и, наверное, их не испытывая. — Я уполномочен принимать ваши изделия, если сочту их безукоризненными, или же обусловлено от приемки непригодных отказаться.
— По крайней мере, в тех-то, которые мы сегодня отбуксировали, вы уверены? — стискивая пальцами осколок, спросил Воронцов.
— Абсолютно.
— Мы докажем вам, господин Майр, что взрыв — случайность. — Капитан повернулся к молчавшей у пушек и все еще простоволосой прислуге. — Продолжать пробу!
Пушкари зашевелились, вперед выступил коренастый с проседью в бороде подносчик, прижав к животу круглую солдатскую шапку:
— Не обессудь, Николай Васильевич, никому помирать неохота, не война ведь.
— Война! — Глаза у Воронцова стали белыми. — В штаны наклали?
— Ты нас не костери. Детишки у нас и прочая. — Подносчик покосился на деревяшку Капитоныча.
— Тело убрать! — Воронцов чуть не бегом кинулся к пушкам.
— Не делай глупостей, — пробовал остановить его Нестеровский. — Это опасно.
— Заряжай!
Подносчик перекрестился, выхватил из ящика снаряд. Щурясь от слепящего солнечного пламени, Воронцов прицелился.
— Всем отойти!
Пушка с звериной радостью рявкнула, откатилась; закурлыкала над Камой чугунная болванка.
— Заряжай!
…Наденька протянула руку Бочарову столь поспешно, будто испугалась, что сейчас он исчезнет, унесет его толпа, покидающая берег. Она заметила Бочарова неожиданно, когда Николай Васильевич и отец так обидно оставили ее одну, да и вообще, всякий раз, стоило ей появиться в мастеровой Мотовилихе, что-нибудь да неприятное случалось… Бочаров смотрел на Каму, на опустевшем берегу они остались вдвоем, если не считать грузчиков, возившихся у амбаров. Она протянула руку в тонкой перчатке и — к нему.
— Как рада вас видеть!
Бочаров прижмурился — солнце било в глаза.
— Вы, наверное, знаете, что случилось? — Она выпустила его руку, теребила перчатку.
— Боюсь, что праздников теперь долго не будет.
Воронцова встревожилась, однако заметила, что стоять на берегу неловко: грузчики уже, подбоченившись, глазели на них.
— Проводите меня, будьте добры, — попросила она.
— Извольте, — сдержанно сказал Бочаров, но под руку ее не взял, как и тогда, при их первых прогулках.
В те давние времена посчитала бы Наденька, при всем своем двойственном отношении к простонародью, желание Бочарова подать ей руку за проявление плебейской неотесанности. Теперь же сдержанность его несколько ее уколола. Она досадовала, что над Большой улицей пылевая завеса, что перчатки, платье, лицо в сером налете. Встречные мастеровые снимали перед нею картузы, оглядывались. Чьи-то лица беззастенчиво торчали в окошках. Она даже гордилась тем, что вот так независимо идет по улице со служащим своего мужа, и одновременно хотелось ей подчеркнуть перед Бочаровым, что она здесь хозяйка и одаряет его своим вниманием. И потому уже требовательно повторила:
— Так вы изволите ответить, что произошло?
— По-видимому, взорвалась пушка. Дай бог, чтобы никто не пострадал.
— Но это же ужасно! — Она схватила локоть Бочарова, сразу забыв о своей роли. — А Николай Васильевич?..
— Николай Васильевич продолжает испытания.
Костя ответил в тот самый момент, когда на полигоне грохнуло и над Камой пронесся привычный для Мотовилихи звук отдаленного грозового разряда.
— Кажется, напрасно вас обеспокоил. — Бочаров приподнял за козырек пропыленный картуз. — Позвольте откланяться.
Ей почему-то хотелось задержаться у двери еще, но Бочаров уже зашагал к церкви.
Что это было, почему этот чиновник, этот студент-недоучка, так неучтиво повернувшийся к ней спиной, снова заинтересовал ее? Она приняла ванну, расторопно приготовленную прислугой, переоделась, но мысли путались, память, казалось, независимо от воли, то возвращала ее в сад, под жесткие к осени листья лип, то в комнату рядом с гостиной в отцовском доме, то на берег Камы, побелевшей от урагана… Наденька подошла к шкапу с книгами, сбросила на пол дурное сочинение Дебе по физиологии и гигиене брака; пальцы будто сами отыскали томик Пушкина в твердом, как кожа, переплете, перелистнули изукрашенные виньетками страницы. Положила не читая. Бродила по комнатам, прилегла на канапе, чувствуя покалывание в висках… Часы ударили, бой отдался несколько раз и замер. Темнело, надо было приказать свечей, а подняться либо подать голос не могла.
По булыжникам стучали ломовые телеги, за окнами перекликались, разговаривали, кто-то пронзительно запел — у Наденьки от напряжения задрожали пальцы. Потом звуков прибавилось, словно сумерки, насыщаясь, усмиряли их, совсем не стало, лишь далеко на горе застучала колотушка сторожа. Косой свет фонаря от магазина, что был направлен через улицу, поджелтил комнату. Часы пробили тринадцать… Она насчитала тринадцать, в испуге вскочила, обеими руками распахивая двери, бросилась в прихожую. Горничная Сима, которую она взяла с собой в Мотовилиху, выбежала на шум со свечой, прикрывая язычок пламени ладонью; пальцы розово горели.
Нет, не ослышалась: по лестнице его шаги, но какие медленные, тяжелые. Острый запах завода, колючие усы. Спросил без удивления:
— И ты все не спала?
Какой у него тусклый голос. Глаза в темных ободьях, подбородок заострился.
— Взорвались две пушки, — сказал он. — Собрал всех, кто может соображать, искали причины. Пока ничего! — Он ударил кулаком в кулак.
— Но ты же мог меня предупредить…
Он кивнул, думая о чем-то своем, и, не умываясь, не прося ужина, открыл дверь в кабинет.
Фейерверкеры, крестясь после каждого выстрела: «Слава богу, пронесло», загоняли в казенник новый снаряд. Иные надели чистые рубахи, исповедались. Вспоминали — говаривал старый бомбардир, выстукивая трубку о деревяшку:
— Железо, братцы мои, оно тоже устает. Не дозволят отдохнуть — беды наделает.
Вот ведь вышло-то как. Только теперь поняли, сколь недостает им Капитоныча, сказок и притчей его. Пушки из кормилиц обратились во враждебную силу, грозящую увечьями, а то и домовиной.
За гробом, по всей длине покрытым сквозной от древности платовицею, среди прочих провожающих брели и работные люди поторжного цеха, горевали, что помер добрый человек без покаяния. Ни жить, ни помереть не дают как следует христианину. Помнили, как впустил их Капитоныч ночью в заводоуправление, обогрел — приютил баб да ребятишек, помнили. А земля-то раскрытая пахла пашнею, а травы-то были такие соковые, что Епишка пал на них, уткнулся носом и затих, будто пруток.
«Человеков сеют да косят в Мотовилихе», — думал Евстигней Силин, поглядывая на Бочарова, который стоял в сторонке и кашлял, будто подавился. Ох, как тосковала душа Евстигнея по крестьянству, как не принимала страхолюдных машин да пушечного грому. Помнится, как радовали раскаты, несущие сладкую влагу полям, как светилась на корявой ладони первая грузная капля. Пусть не своими были поля, а все ж таки потом дедов политые, трудами удобренные, связывались они с мужиком кровеносною пуповиной. Оторвана пуповина, помирать надо. А как помрешь, когда и тут земля истинным духом пахнет. Земли бы хоть малость — со всем бы примирился: и с Паздериным и с заводом…
Тяжелы думы Евстигнея, тяжел знойный вечер в застойном запахе смолы, в душной испарине земли, тяжел могильный холм, под которым погребли старого российского солдата…