Морис Симашко - Семирамида
На всем пути от Казани к Симбирску она корреспондировала Вольтеру: «Эти законы, о которых так много было речей, собственно говоря, еще не сочинены, и кто может отвечать за их доброкачественность? Конечно, не мы, а потомство будет в состоянии решить этот вопрос. Представьте, что они должны служить для Азии и для Европы, и какое различие в климате, людях, обычаях и самих понятиях… Вот я и в Азии: мне хотелось посмотреть ее собственными глазами. В этом городе 20 разных народов, вовсе не похожих друг на друга. И, однако, им надобно сшить платье, которое на всех на них одинаково хорошо бы сидело…»
Сразу все резко и бесповоротно отклонила она от себя. В одну минуту поняла, что в предприятии с «Наказом» сама же и поддалась идеальности. Звезда из детства продолжала гореть в полуденном небе, и она исполняла свое назначение, уже понимая всю ее призрачность…
Гришка, когда читала ему на слух параграфы из «Наказа», делал глубокомысленный вид и со всем соглашался. Никита Иванович Панин холодно поджимал губы, вспоминая, как видно, свою неудачу с проектом Государственного совета. Тогда, сразу по ее восшествии на трон, он думал найти лекарство в ограничении монархической власти. Здесь, в «Наказе», через пять лет ответила ему в десятом параграфе: «Пространное государство предполагает самодержавную власть в той особе, которая оным правит». Кто бы еще вовсе лишенный рассудка придумал делать Россию республикой!..
Все пять лет составления «Наказа» то незримое и страшное стояло рядом. Она не пугалась изуверства, только необходимо высчитывала, от каких начал происходит. Всякий раз возвращаясь к тому делу, силилась она представить, какова же эта женщина — молодых лет вдова ротмистра конной гвардии Глеба Салтыкова. Имя и отчество были у нее святые, русские: Дарья и Николаевна. Она ставила голую молодую холопку перед собой и медленно лила на нее кипяток…
Гришка с Паниным были лишь пробою. Тонкоизящный Сумароков — русский Софокл — безусловно зная, чей то вопрос скрывается за маской экономического общества, ответил вдруг со смелой и язвительной решительностью: «А прежде надобно спросить: потребна ли ради общего благоденствия крепостным людям свобода?.. Впрочем, свобода крестьянская не токмо обществу вредна, но и пагубна, а почему пагубна, того и толковать не надлежит».
Раньше еще российский великан, когда в последний раз приехала к нему с двором и сенатом, ответил на тот вопрос угрюмым молчанием. Она спросила, что думает о семи с половиной миллионах соотечественников в том же образе и подобии божьем, кои в наши просвещенные времена до сих пор в состоянии бесправного скота обретаются. Так посмотрел куда-то у ней над головой и громко стал читать о пьянствах да дикостях в масленую неделю. Кристальная орлеанская девица так и вовсе не представляла для России какого-нибудь иного порядка.
Лишь Беарде де Лабей от Дижонской академии ответил в объявленном ею конкурсе, что крестьянин должен быть свободен и владеть землею, отчего происходит наибольшая в труде производительность. Но только одиннадцать человек из двадцати семи, что входили в конкурсную комиссию, дали голос, чтобы публиковать сие сочинение по-русски. Да и то потому, что она была среди них. Вон Гришка Орлов тоже был за публикацию и восторгался ее «Наказом», а ставши депутатом от копорского дворянства, и слова не упомянул о крестьянах. Дурак, а умный, когда до его интересу что относится.
Понимая несуразность для себя проводить насильственно то, что касается глубины национальной жизни, она еще перед открытием комиссии об уложении собрала в Коломенском дворце разных персон весьма противоположных мнений и дала им чернить и марать чего хотели в ее «Наказе». В этом все они сошлись единогласно: и слова такого прямо нельзя оставлять о крестьянской свободе. А слова там были только рассуждающие, коими думала положить начало делу: «Два рода покорностей: одна существенная, другая личная, то есть крестьянство и холопство. Существенная привязывает, так сказать, крестьян к участку земли, им данной. Такие рабы были у германцев. Они не служили в должностях при домах господских, а давали господину своему известное количество хлеба, скота, домашнего рукоделия и прочее, и далее их рабство не простиралося. Такая служба и теперь введена в Венгрии, в Чешской земле и во многих местах Нижней Германии. Личная служба, или холопство, сопряжена с услужением в доме и принадлежит больше к лицу. Великое злоупотребление есть, когда оно в одно время и личное, и существенное». Ни одна рука не прошла мимо: все вычеркнули.
Да и не это одно. Никто не оставил и других ее мыслей: «Есть государства, где никто не может быть осужден инако, как 12 особами, ему равными, — закон, который может воспрепятствовать сильно всякому мучительству господ, дворян, хозяев и проч…» Об жестокости в законах зачеркнули фразу: «Благоразумно предостерегаться, сколько возможно, от того несчастия, чтобы не сделать законы страшные и ужасные. Для того, что рабы и у римлян не могли полагать упования на законы, то и законы не могли на них иметь упования». Известно, чем то и кончилось для Рима…
Единственный только раз она вспылила и написала по поводу общего мнения: «Если крепостного нельзя признать персоною, следовательно, он не человек; но его тогда скотом извольте признавать, что к немалой славе и человеколюбию от всего света к нам приписано будет. Все, что следует о рабе, есть следствие сего богоугодного положения и совершенно для скотины и скотиною имано!» Потом поняла свою идеальность и замолчала…
Даламберу об «Наказе» она еще из Петербурга загодя писала: «Я зачеркнула, разорвала и сожгла больше половины, и бог весть, что станется с остальным». С первого же дня собрания стали вовсе в немыслимую сторону толковать уже то, что осталось. Однако, что бы ни говорили, все требовали себе рабов: дворяне, мещане, купцы, козаки, даже сами крестьяне, что удачливо занялись каким-то промышленным делом. На том пока они держались все.
Но главный камень лежал глубже. Он как бы слился с животворящей землею, впитанный ею, и только зеленоватый мох выделял его среди полезного окружения. Лемех истории наехал и заскрежетал здесь, оставляя белый безжизненный след…
Высокорослый и дородный, с дебелостью в лице и руках, с чистым сиянием в глазах, он уверенным взглядом обвел собрание, поклонился ей по-старинному, достав рукою земли, и заговорил проникающим в сердца п куда-то еще дальше баритоном: «Обстоятельства времени и разные случаи принудили Петра Великого сделать для нашего же благополучия такие положения, которые ныне от изменения нравов не только не полезны, но скорее могут быть вредны. Государство тогда становится прочно, когда оно утверждается на знатных и достаточных фамилиях, как на твердых и непоколебимых столпах, которые не могли бы снести тяжести обширного здания, если бы были слабы, невзирая на свою многочисленность…»
Дело не в том было, что выделяет древние роды в ущерб служащему люду. От породных, если ум и чувства в порядке содержали, и Петр не отказывался. Здесь било нечто другое, органичное, кующее по рукам и ногам. Будто прозрела вдруг и увидела, почему же столь нростно великий царь резал бороды, шубы сдирал, нарякал шутами. Не причуды то были. Вековечной тяжестью тянет этот камень к земле, не давая лететь вровень с историческом ветром. А князь Михаил Михайлович Щербатов — депутат от ярославского дворянства, все говорил, не желая ничего видеть в остальном мире. И в этом тоже состояла русская идеальность. Только не станет она натужно выдергивать тот камень. Как и с церковью, его же возьмет себе в службу…
Все время помнилось некое веселое письмо. Генерал-полицмейстер московский Николай Иванович Чичерин показывал его ей, поскольку прислано было от брата его Дениса Ивановича, сидевшего сибирским губернатором, и об избрании полномочных депутатов от тамошних народов шла речь: «Поехали от меня два принца: один Обдорский, другой — Куновацкий, кочующие к самому Северному океану. Вы найдете в сих моих принцах двух дикиньких зверков, странных видом, странных и одеянием. Ручаюсь, что не ударят себя лицом в грязь, фигуру сделают при дворе не хуже французских…»
Сразу и решительно оставила она интерес к этому делу и лишь час в день читала отчеты. Дела там и не было, но виделось устремление умов. Впрочем, и практическая польза проистекала из всероссийского депутатства: в первый раз хоть собрались и посмотрели сами на себя. Даже и частности приносили пользу. Например, чтобы учреждать училища для бедных дворян и отдельно для девиц, или что надобно ограничить известными правилами рубку леса, ловлю зверей и птиц, на двести верст вокруг Москвы не ставить металлические заводы и винокурни. А рядом было и совсем серьезное, когда клинские дворяне вдруг вступились за крестьян, что сложить надо с них подушный сбор, «яко по земледельству их первое благополучие государству доставляющих». Взамен же для неубытка бюджету предлагали прибавить цены на вино, пиво, чай, кофе, сахар, табак, карты, псовую охоту и платье с золотом. И тут была некая особенная идеальность: нигде в Европе дворяне не заявляли так против себя…