Пётр Ткаченко - Кубанские зори
Зная об этом, не потому ли Василий Федорович отрицал всякую свою связь с какими бы то ни было, особенно внешними, политическими силами? Теперь ему было выгоднее быть осужденным как бандит, чем политическим противником.
Столь долгие годы ловимый Василий Федорович Рябоконь допрашивается 4 ноября НАЧКРО Сороковым всего лишь единожды. Сохранился короткий протокол с дежурными вопросами. И уже 16 ноября состоялось заседание политтройки по внесудебному рассмотрению его дела.
Заседание политтройки проходило под председательством НАЧКУ БОК отдела ОГПУ Еремина. При участии членов политтройки представителя окружкома Артамонова и представителя окротдела ОГПУ Попашенко. В присутствии заместителя старшего помощника прокурора Налбандова, при секретаре Автономове. Вот ее решение:
Политтройка усмотрела, что, находясь в банде, руководимой лично им, потеряв всякую связь с международной и местной контрреволюцией, организовав вокруг себя банду, численность которой все время менялась и в последнее время равнялась девяти человекам, производил налеты на советские и частные учреждения, а равно и на отдельных граждан, занимался в период с 1920 года по настоящее время вооруженными грабежами, к числу каковых относятся: налет на пароход в районе ст. Гривенской Кубанского округа в 1922 году, два налета на ЕПО станицы Ста-роджерелневской и квартиру комчона Фурсы в 1923 году и налет на хутор Лебедевский 10 апреля 1924 года, где им были повешены граждане: Погорелов, Бирюк, Заяц, Моренко, что и сам обвиняемый Рябоконь признает и при личном допросе обвиняемый Рябоконь заявил, что никакой связи с контрреволюционными организациями как на территории Союза, так и вне он не имел. Нападениями и убийствами руководила личная месть за разграбленное разными лицами имущество, принадлежащее ему. Причину столь долгого нахождения в камышах объясняет тяжестью совершенного преступления перед Соввластью и боязнью понести за это тяжкое наказание.
Принимая во внимание все вышеизложенное, политтройка постановила:
К обвиняемому гр. Рябоконю Василию Федоровичу, 34 лет, применить высшую меру наказания — расстрелять. Приговор привести в исполнение в течение 24 часов…
Но примечательно, что параллельно с этим быстрым и спешным внесудебным разбирательством с Рябоконем ведется и другая работа. С ним долго беседуют высокопоставленные сотрудники ОГПУ, в частности Вдовиченко, а также Малкин, приехавший специально для этого из отпуска. При этом у Рябоконя возникает какой-то лично выработанный план…
О чем говорили с Рябоконем, мы никогда, видимо, уже не узнаем. Но сидевший в соседней камере казак станицы Гривенской Грицько Пухиря, которому удалось перекинуться с Василием Федоровичем фразами, потом сообщил, что Рябоконь сказал, что ему предлагают вступить в Красную армию, но он решительно отказался.
Может быть, Вдовиченко и Малкин плели свою очередную интригу, пытаясь использовать его для вывода из камышей все еще остающихся там людей? Вполне возможно и даже вероятно. И они, в конце концов, склоняют его к тому, чтобы он написал письмо-обращение к скрывающимся в камышах хлопцам. Такое письмо он из-за ранения рук диктует кому-то из сокамерников, но ставит свою подпись.
Послание Рябоконя Василия Федоровича дорогого стоило. Ведь оно было обращено не только к тем четырем уцелевшим его соратникам, а ко всем людям, находящимся в камышах. Кроме того, это было обращение ко всем жителям приазовского региона, для которых Рябоконь был безусловным авторитетом. Это письмо Рябоконя, по сути, извещало их об окончательном прекращении вооруженного сопротивления новой власти:
«Братцы!
Внезапно раздался залп, которым я был ранен в обе руки. Через несколько минут мне оказали помощь, то есть быстро сделали перевязку — Загубывбатько и Дудка.
После этого я был отправлен в станицу Староджерелиевскую, где меня встретили обыкновенно, как Василия Федоровича, затем по дистанции отправили меня в город Краснодар, где я и нахожусь при ГПУ.
За всю мою дорогу — кроме хорошего, я ничего не слышал.
Известные и вам по фамилиям лица, как-то Вдовиченко и другие, да и Малкин приехал из отпуска, с которыми я много говорил о наших делах, часто посещают меня и оказывают помощь как в лечении, так и материально. Затем передо мною поставлен вопрос о выводе вас, последних, на что я согласился.
Мне предложено ехать совместно с Малкиным к вам, но я пока болен, а посему предлагаю вам явиться самим добровольно.
Мой совет — явиться вам в станицу Славянскую или город Краснодар в ГПУ, и не будьте трусами — вспомните то, что мы читали в газетах о Савинкове Борисе — ведь это человек не с такими проступками, как я или вы, и то остался жив.
Вы вспомните: разве из добровольно вышедших есть хотя бы один расстрелянный? Нет! А если и придется ответить, то только мне одному, как стоявшему во главе вас.
И вот я вам предлагаю, а вместе с тем и призываю явиться. Пишу я это письмо к вам не под насилием и угрозами кого-либо, а лично по своему выработанному плану. А кто меня не послушает и добровольно не явится, я тогда приму против того другие меры. Вы меня хорошо знаете, что мною задумано — всегда должно быть и сделано. Кем я наметил передать это письмо, того считайте неопасным.
По имени не хочу никого называть, но знайте, что ваши имена известны властям.
Письмо писано по моей просьбе одним из арестованных, а подписываюсь я, хотя и плохо, ввиду ранения рук, но вы ведь мою подпись знаете хорошо.
С пожеланием всего хорошего ваш друг Рябоконь.
11 ноября 1924 г., г. Краснодар».
Все, казалось, было предельно ясным: сломали в органах человека, заставили, склонили, принудили обратиться с этим письмом к повстанцам, своим сотоварищам и сподвижникам. И все же положение Рябоконя представляется не таким простым.
Дело в том, что такое письмо Рябоконя имело силу для тех, к кому он обращался, лишь в том случае, если он останется жив. Если же он будет расстрелян, то оно сыграло бы прямо противоположную роль: убедило бы людей в том, что новой власти верить нельзя, и уж лучше умереть, чем доверяться ей.
И тут обнаруживается еще одна нелогичность. Если заседание политтройки состоялось 16 ноября, а письмо было написано Рябоконем 11 ноября — это слишком малый срок для того, чтобы оно получило огласку как в плавнях, так и по окрестным хуторам и станицам. Предположить, что цель была одна — выманить письмо, а затем вынести приговор? Но ведь это обращение действительно имело силу лишь при живом Рябоконе…
Мы теперь, видимо, уже никогда не узнаем, о чем говорили с Рябоконем сотрудники ОГПУ. По всем признакам, это было не типичное пытание «бандита», наконец-то попавшегося в их лапы. Да и о чем его было, собственно, пытать, если никакой армии, но даже и малого отряда за ним не было? За ним стоял только народ, его сочувствие, доверие и надежда. Могла быть, конечно, и месть со стороны органов к этому неуловимому непокорному казаку, все-таки перехитрившему их.
И все же остается загадкой это письмо Василия Федоровича. Легче всего, повторюсь, предположить, что его просто принудили обращение подписать. Но Рябоконь был не из тех людей, кто так легко, в считанные дни отказывается от своих убеждений и отрекается от своего образа жизни. Не для того он почти пять лет скрывался в плавнях, не для того выстраивал свою своеобразную форму сопротивления, по сути, отбирая часть власти у власти существующей. По всей вероятности, дело было в другом. Как человек чуткий и здравомыслящий, он конечно же не мог не замечать того, что в стране и обществе происходят перемены, что жизнь бесповоротно пошла по ка-кому-то еще не вполне ясному пути, где открытое сопротивление теряло всякий смысл, так как не находило поддержки среди смертельно уставших от войны и хаоса людей. И он нашел в себе силы смириться и признать это. Его обращение к людям стало не признаком его слабости, сломленности, но признаком силы человека, несмотря ни на что, не утратившего рассудка и самообладания.
МОИСЕЙ ЧОРНЫЙ И НЕЧИСТАЯ СИЛА
В этом приазовском районе после ликвидации Рябоконя для советской власти главной заботой теперь стало, чтобы люди вышли из плавней, вернулись к мирному труду и приступили к социалистическому строительству. Нужно было хоть как-то погасить бушующий уже который год хаос. Для тех, кто скрывался в плавнях сначала от террора, потом от странной «новой» жизни, важно не только вернуться в свои хутора и станицы, в родные хаты, но и, по-возможности, уцелеть.
Всякая смута, возбужденная в народе, кроме внешних разрушений производит в людях и незримые внутренние, более коварные и трудно поправимые — разрушение душ и сознания, попрание тех извечных устоев родства, на которых и держится наше бытие. Человек, участвовавший в войне, тем более в братоубийственной, особенно жестокой, где правит не логика и выгода, а психоз, уже становится иным. И, видимо, нет на свете такого средства и такого лекарства, которые бы вернуло его в прежнее состояние…