Йозеф Рот - Марш Радецкого
— Итак, мой милый Тротта, — начал император.
Ибо изумлять своих посетителей знанием их имен входило в его царственные обязанности.
— Ваше величество, — произнес окружной начальник и еще раз низко поклонился, — я прошу о милости для своего сына!
— Что же с вашим сыном? — спросил император, желая выиграть время и не выдать своей неосведомленности в фамильной истории Тротта.
— Мой сын, лейтенант егерского батальона в В., — сказал господин фон Тротта.
— Ах так, так! — произнес император. — Это тот самый молодой человек, с которым я встретился на последних маневрах. Бравый лейтенант! — И так как его мысли слегка путались, добавил: — Он почти что спас мне жизнь. Или это были вы?
— Ваше величество, это был мой отец, герой битвы при Сольферино! — заметил окружной начальник, еще раз склоняясь перед императором.
— Сколько ему теперь лет? — спросил император. — Битва при Сольферино. Это ведь тот, с хрестоматией!
— Так точно, ваше величество! — отвечал окружной начальник.
Император вдруг ясно вспомнил аудиенцию, данную им чудаковатому капитану. И как тогда, когда этот комичный капитан был у него, Франц-Иосиф Первый вышел из-за стола, сделал несколько шагов по направлению к своему гостю и сказал:
— Подойдите поближе!
Окружной начальник приблизился. Император вытянул свою худую дрожащую руку. Старческую руку с голубыми жилками и узловатыми суставами. Окружной начальник коснулся руки императора и склонился. Он хотел поцеловать ее. Он не знал, смеет ли он задержать ее или же ему следует так вложить свою руку в руку императора, чтобы тот мог каждую секунду отвести свою.
— Ваше величество! — в третий раз повторил окружной начальник. — Я прошу о милости для своего сына.
Они походили на двух братьев. Если бы чужой человек увидал их в это мгновение, он мог бы принять их за братьев. Их белые бакенбарды, узкие, покатые плечи, их одинаковый рост и худоба заставляли обоих думать, что они стоят перед своим отражением в зеркале.
— Хорошая погода сегодня! — вдруг произнес Франц-Иосиф.
— Прекрасная погода! — отозвался господин фон Тротта.
Император указал левой рукой на окно, и окружной начальник одновременно вытянул правую руку по тому же направлению. И опять императору померещилось, что он стоит перед собственным отражением в зеркале.
Внезапно императору пришло в голову, что до отъезда в Ишль ему надо закончить еще целый ряд дел. И он сказал:
— Хорошо! Все будет улажено! Что он там натворил? Долги? Все устроится! Кланяйтесь вашему батюшке!
— Мой отец умер, ваше величество! — сказал окружной начальник.
— Ах, умер, — сказал император. — Жаль, очень жаль! — И он предался воспоминаниям о битве при Сольферино. Потом возвратился к своему столу, сел, нажал кнопку звонка и уже больше не видел, как выходил окружной начальник, с опущенной головой, положив левую руку на рукоятку шпаги, а правой прижимая к себе треуголку.
Утренние голоса птиц заполнили всю комнату. При всем уважении, которое император испытывал к птицам, как к предпочтенным господом существам, он в глубине души все же питал к ним известное недоверие, похожее на его недоверие к художникам и артистам. Он знал по опыту, что в последние годы щебечущие птицы частенько служили для него поводом забывать кое-какие мелочи. Поэтому он быстро записал: "Дело Тротта".
Затем он стал ждать ежедневного визита обер-гофмейстера. Уже пробило девять. Гофмейстер явился.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Роковое происшествие с лейтенантом Тротта было погребено в предупредительной тишине. Майор Цоглауэр ограничился словами:
— Ваше дело улажено в высочайшей инстанции. Ваш батюшка прислал деньги. На этом покончим!
Тротта немедленно написал отцу. Он просил прощения за то преступно долгое время, когда он не писал и даже не отвечал на письма окружного начальника. Он был взволнован и тронут. Он старался передать в письме свою растроганность. Но в его скудном словаре не находилось выражений для раскаяния, печали и тоски. Это была нелегкая работа. Когда он уже подписался, ему пришла в голову фраза: "Я надеюсь вскоре получить отпуск и лично испросить у тебя прощения!" В качестве приписки этот удачный оборот не мог быть помещен по чисто формальным причинам. Итак, лейтенант принялся переписывать все письмо. Через час он кончил. Внешний вид письма, благодаря переписке, только выиграл. Ему казалось, что с этим письмом все кончено, вся отвратительная история погребена. Он сам дивился своему "феноменальному везенью". На старого императора внук героя Сольферино мог положиться во всех превратностях судьбы. Не менее радостным был и выяснившийся теперь факт, что у отца имелись деньги. При случае, когда опасность быть удаленным из армии миновала, можно было оставить ее по собственному желанию, поселиться в Вене с фрау Тауссиг, может быть, поступить на гражданскую службу, ходить в штатском, Он уже давно не был в Вене. От фрау Тауссиг не поступало никаких вестей. А он тосковал по ней. Выпив «девяностоградусной», он тосковал еще сильнее, но это была уже та благотворная тоска, которая дает волю слезам. Слезы последние дни все время стояли в его глазах. Лейтенант Тротта еще раз с удовлетворением посмотрел на письмо, удачное творение своих рук, и размашисто начертал адрес. В награду себе он заказал двойную порцию «девяностоградусной». Господин Бродницер собственной персоной принес водку и сказал:
— Каптурак уехал!
Что за счастливый день! Маленький человек, который всегда напоминал бы лейтенанту о худших часах его жизни, был убран с дороги.
— Почему?
— Его попросту выслали!
Да, так далеко, значит, простиралась рука Франца Иосифа, старика с каплей на царственном носу, однажды разговаривавшего с лейтенантом Тротта. Так далеко, значит, простиралось и почитание памяти героя Сольферино.
Через неделю после императорской аудиенции, данной окружному начальнику, Каптурака выслали. Политическое управление, получив соответствующий намек свыше, закрыло игорный зал Бродницера. О капитане Иедличке никто больше не упоминал. Когда кому-нибудь из офицеров вспоминалось его имя, они тотчас же отгоняли воспоминание. Большинству это удавалось благодаря их природной предрасположенности обо всем забывать. Появился новый капитан, некий Лоренц: уютный, приземистый, добродушный человек, с неодолимой склонностью к небрежности и на службе, и в манере держаться, в любую минуту готовый снять мундир, хотя это и запрещалось, и сыграть партию в бильярд. При этом он выставлял напоказ коротковатые, иногда заплатанные и пропотевшие рукава рубашки. Он был отцом трех детей и супругом немолодой уже женщины. Он быстро освоился с батальоном. И к нему тотчас же привыкли. Его дети, похожие друга на друга, как тройня, втроем приходили за ним в кафе. Всевозможные "танцующие соловьи" из Ольмютца, Герналя и Мариахильфа мало-помалу исчезли. Только два раза в неделю в кафе играла музыка. Но ей явно недоставало бойкости и темперамента, она стала классической из-за отсутствия танцовщиц и скорее оплакивала былые времена, чем веселила слушателей. Офицеры снова начали скучать, когда не пили. А когда пили, становились грустными и преисполнялись жалости к себе. Лето было очень знойное. Во время утренних учений два раза делали передышку. Оружие и люди потели. Трубы издавали глухие и негодующие на тяжелый воздух звуки. Легкий туман равномерно затягивал все небо — пелена из серебристого свинца. Он простирался над болотами и заглушал даже вечно бодрый шум лягушек. Трава не шевелилась. Весь мир ждал свежего ветерка. Но все ветры спали.
Хойницкий в этом году не возвратился. Все негодовали, словно он был разорвавшим контракт увеселителем, которого армия приглашала на летние гастроли. Ротмистра графа Тшоха из драгунского полка осенила гениальная мысль, долженствующая сообщить новый блеск жизни заброшенного гарнизона, — устроить большой летний праздник. Гениальной эта мысль была еще и потому, что праздник мог послужить репетицией больших торжеств по случаю столетия полка.
"Сотый день рождения" драгунского полка должен был состояться только в следующем году, но казалось, что полк не мог набраться терпения провести и девяносто девятый год без всякого торжества! Все поголовно говорили, что эта идея гениальна! Полковник Фештетич утверждал то же самое и даже вообразил, что он первый, совершенно самостоятельно, возымел эту мысль. Ведь вот уже несколько недель, как он начал подготовления к столетнему юбилею. Ежедневно, в свободные часы, он диктовал в полковой канцелярии всеподданнейшее пригласительное письмо, которое спустя полгода должно было отойти к шефу полка, маленькому немецкому князьку, к сожалению, принадлежавшему к весьма захудалой побочной ветви. Однако редактирование этого письма занимало двух людей, полковника Фештетича и ротмистра Тшоха. Иногда между ними разгорались яростные споры по вопросам стилистики. Так, например, полковник считал оборот "И полк всеподданнейше позволяет себе" дозволенным, ротмистр же держался того мнения, что не только «и» здесь неправильно, но и «всеподданнейше» тоже недопустимо. Они решили каждый день сочинять по две фразы, и это им вполне удавалось. Каждый из них диктовал другому писарю. Затем они сличали написанное. Оба безмерно хвалили друг друга. Потом полковник запирал наброски в большую шкатулку полковой канцелярии, ключ от которой всегда находился при нем. Он складывал эти упражнения рядом с другими, ранее набросанными планами большого парада и состязаний офицеров и нижних чинов. Все планы лежали в соседстве с большими, таинственными, запечатанными конвертами, в которых хранились секретные распоряжения на случай мобилизации.