Юрий Тынянов - Кюхля
– Какое дело? – спрашивает Миша, не приглашая поселенца садиться.
– Недужаю очень.
– Так ты в больницу иди, – говорит Миша сухо, – приду, тогда потолкуем.
Поселенец мнется.
– Да и финаг, ваша милость, хотел у вас занять.
– Нету, – говорит Миша спокойно. – Ни копейки нету.
Вильгельм достает кошелек и подает поселенцу ассигнацию.
Тот удивленно хватает ее, благодарит, бормочет что-то и убегает.
Миша укоряет брата:
– Что же ты приучаешь их, начнут к тебе каждый день бегать.
III
Весной Вильгельм начинает складывать из бревен избу. И что-то странное начинает твориться с ним. Он думал, что увидит брата и Пущина и к нему приедет Дуня. Это представлялось самым главным в будущей жизни. А в этой жизни оказывается самым главным другое: мелочная лавка, которая перестает отпускать в долг, танцевальные вечера у почтмейстера, картеж по небольшой и вонькие омули. Он больше не думает о Дуне. С ужасом он убеждается, что здесь какой-то провал, и не может объяснить, в чем дело. В крепости образ Дуни был отчетлив и ясен, в Сибири он тает. Почему? Вильгельм не понимает и теряется.
Жизнь идет – баргузинская, дешевая. На вечерах у почтмейстера Артенова бывают важные люди: лавочник Малых, купец Лишкин, лекарь. С женами. Весело с седыми волосами прыгать польку под разбитый звук клавесина прошлого столетия, неизвестно как попавшего в Баргузин. Весело вертеться с дочкой почтмейстера, толстенькой Дронюшкой. У нее калмыцкий профиль, она пищит, веселая и румяная, Вильгельму с ней смешно.
ПИСЬМО ДУНИ
Дорогой мой друг.
Поговорим спокойно и, простите меня, немного грустно обо всем, что нам с вами сейчас важно. Ваши последние письма меня чем-то поразили, милый, бедный Вилли. Вы меня простите от души – я в них не вижу вас. Ваши крепостные письма были совсем другие. Я догадываюсь: не нужно скрывать от себя, вы отвыкли от меня, от мысли обо мне. Что делать, молодость прошла, ваша теперешняя жизнь и мелочные заботы, верно, не легче для вас, дорогой друг, чем жизнь в крепости. Я не сетую на вас. Решаюсь сказать вам откровенно, мой милый и бедный, – я решилась не ехать к вам. Сердце стареет. Целую ваши старые письма, люблю память о вас и ваш портрет, где вы молоды и улыбаетесь. Нам ведь уже сорок стукнуло. Я целую вас последний раз, дорогой друг, долго, долго. Я больше не буду писать к вам.
* * *Вильгельм становится странно рассеян, забывчив, легко увлекается.
И в январе 1837 года у почтмейстера Артенова веселье, бал, кавалеры, потные и красные, вполпьяна, танцуют, гремят каблуками, сам почтмейстер надел новый мундир и нафабрил усы. Дронюшка нашла себе жениха, выходит замуж за Вильгельма Карловича Кюхельбекера. Вильгельм весел, пьян. Его поздравляют, а два канцеляриста пытаются качать. В углу поблескивает металлическими очками Миша. Вильгельм подходит к брату и с минуту молча на него смотрит.
– Ну, что, Миша, брат?
– Ничего, как-нибудь проживем.
Через месяц после свадьбы Вильгельм узнает, что какой-то гвардеец убил на дуэли Пушкина.
Нет друзей. В могиле Рылеев, в могиле Грибоедов, в могиле Дельвиг, Пушкин.
Время, которое радостно шагало по Петровской площади и стояло в крепости, бежит маленькими шажками.
IV
Вильгельм заметался.
Та самая тоска, которая гнала Грибоедова в Персию, а его кружила по Европе и Кавказу, завертела теперь его по Сибири.
Он стал просить о переводе в Акшу. Акша – маленькая крепостца на границе Китая. Живут там китайцы, русские промышленники, живут бедно, в фанзах, домишках. Климат там суровый. Нерчинский край.
У Вильгельма была уже семья, крикливая, шумная, чужая. Жена ходила в затрапезе, дети росли.
В Акше недолго прожили.
Раз Дросида Ивановна, смотря со злобой на бледное лицо Вильгельма, сказала:
– Ни полушки нет. Хоть бы удавиться, Господи. С китайцами жить – в обносках ходить. Проси, чтобы перевели куда. Нет здесь житья.
И Вильгельм запросил перевода в Курган, Тобольской губернии. В самый Курган его жить не пустили, а разрешили поселиться в Смоленской слободе, за городом. Проезжая Ялуторовск, заехал он к Пущину. У Jeannot были висячие усы, мохнатые нависшие брови. При встрече они поплакали и посмеялись, но через день заметили, что отвыкли друг от друга. Пробыл он у Пущина три дня. После его отъезда Пущин писал Егору Антоновичу Энгельгардту, дряхлому старику, переживавшему одного за другим всех своих питомцев:
«21-го марта. Три дня прогостил у меня Вильгельм. Проехал на житье в Курган со своей Дросидой Ивановной, двумя крикливыми детьми и с ящиком литературных произведений. Обнял я его с прежним лицейским чувством. Это свидание напомнило мне живо старину: он тот же оригинал, только с проседью на голове. Зачитал меня стихами донельзя; по правилу гостеприимства я должен был слушать и вместо критики молчать, щадя постоянно развивающееся авторское самолюбие. Не могу сказать вам, чтоб его семейный быт убеждал в приятности супружества. По-моему, это новая задача провидения – устроить счастье существ, соединившихся без всяких данных на это земное благо. Признаюсь вам, я не раз задумывался, глядя на эту картину, слушая стихи, возгласы мужиковатой Дронюшки, как ее называет муженек, и беспрестанный визг детей. Выбор супружницы доказывает вкус и ловкость нашего чудака: и в Баргузине можно было найти что-нибудь хоть для глаз лучшее. Нрав ее необыкновенно тяжел, и симпатии между ними никакой. Странно то, что он в толстой своей бабе видит расстроенное здоровье и даже нервические припадки, боится ей противоречить и беспрестанно просит посредничества; а между тем баба беснуется на просторе; он же говорит: «Ты видишь, как она раздражительна». Все это в порядке вещей: жаль, да помочь нечем. Спасибо Вильгельму за постоянное его чувство, он, точно, привязан ко мне; но из этого ничего не выходит. Как-то странно смотрит на самые простые вещи, все просит совета и делает совершенно противное. Если б вам рассказать все проделки Вильгельма в день происшествия и в день объявления сентенции, то вы просто погибли бы от смеху, несмотря, что он тогда был на сцене довольно трагической и довольно важной. Может быть, некоторые анекдоты до вас дошли стороной. Он хотел к вам писать с нового места жительства. Прочел я ему несколько ваших листков. Это его восхитило: он, бедный, не избалован дружбой и вниманием. Тяжелые годы имел в крепостях и в Сибири. Не знаю, каково будет теперь в Кургане».
V
Годы в Кургане.
Ну что ж? Наступил конец.
Правый глаз его наполовину покрылся бельмом, он видел смутно, издали различал только цвета, левое веко все тяжелело и опускалось. Вильгельм, когда хотел пристально всмотреться во что-нибудь, должен был пальцами приподымать веко. Из Петербурга никто не писал. Мать умерла. Его забыли.
Дело было ясное – жизнь кончилась. Он уже только для приличия перед самим собой ходил на огород, который стоил ему столько трудов, – и правда, ему все труднее стало нагибаться – болела спина, и плечи гнули к земле. Потом он махнул рукой и на огород. Дросида Ивановна возилась, покрикивала на ребятишек, судачила с соседками. Он и на это махнул рукой. Все было ясно: ни к чему была женитьба, ни к чему эта чужая женщина, которая ходит в капотах, зевает под вечер и крестит рот рукой; ни к чему земля, огород, с которым он не мог справиться. Оставались его стихи, его драма, которая могла бы честь составить и европейскому театру, его переводы из Шекспира и Гёте, которого он первым четверть века назад ввел в литературу русскую. Что же – читать их дьячкову сыну, робкому юноше, который благоговел перед Вильгельмом, но, кажется, мало понимал? – играть по маленькой с Щепиным-Ростовским, тем самым, что когда-то вел московцев на Петровскую площадь, а теперь обрюзг, опустился и попивает?
Нет, довольно.
А однажды Вильгельм, приподнимая левое веко, перечитывал, вернее вглядывался и наизусть читал рукописи из своего сундука, он сотый раз читал драму, которая ставила его в ряд с писателями европейскими – Байроном и Гёте. И вдруг что-то новое кольнуло его: драма ему показалась неуклюжей, стих вялым до крайности, сравнения были натянуты. Он вскочил в ужасе. Последнее рушилось. Или он впрямь был Тредиаковским нового времени, недаром смеялись над ним до упаду все литературные наездники?
С этого дня начались настоящие мучения Вильгельма. Крадучись подходил он с утра к сундуку, рылся, разбирая тетради, листы, и вглядывался, читал. Кончал он свое чтение, когда перед глазами плыла вместо листов рябь с крапинками. Потом он сидел подолгу, ни о чем не думая. Дросида Ивановна к нему приставала:
– Что это ты, батюшка, извести себя захотел?
Она заботилась о нем, но голос у нее был крикливый, и Вильгельм отмахивался рукой.
– Ты ручкой-то не махай, – тянула Дросида Ивановна, не то обиженно, не то угрожая.
Тогда Вильгельм молча уходил – к Щепину или, может быть, просто за околицу.