Даниил Мордовцев - Царь и гетман
С благоговейным чувством, но с едкой тоской глядел гетман на это милое, невинное личико… Чего бы не дал он, чтобы воротить прошлое!
— Гетьман иде… ласощи несе, — шептали во сне губы девушки.
Видно, что ей грезилось ее беззаботное детство, когда она еще воспитывалась в монастыре и всякий раз с радостью ожидала, что вот-вот приедет гетман и привезет всем им, девочкам, всяких сластей и хорошеньких «цяць», игрушек. «Ласощи несе…»
У гетмана задрожали веки, и по бледным впалым щекам прокатились две мелкие, едва заметные слезинки, которые и спрятались в сивом волосе усов.
— Правда… принес ласощив, ох, принес, проклятый! — простонал он и отошел от коляски.
Обоз просыпался. Казаки готовили коней и экипажи в далекий неведомый путь…
XVIIПрошло еще несколько месяцев.
Из села Варницы, недалеко от Бендер, под заунывные звуки труб и литавр выступает похоронная процессия. Впереди трубач и литаврщики в глубоком трауре, на конях, покрытых траурными мантиями от ушей до самых копыт. За ними на траурном коне выступает кто-то знакомый: это запорожский кошевой атаман Костя Гордиенко. Открытое лицо его смотрит задумчиво, а громадные усы как-то особенно мрачно спускаются на грудь. В руке у него гетманская булава, которая так и горит на солнце дорогими камнями да крупным жемчугом. Вслед за кошевым шестерка прекрасных белых, как первый снег, коней, в трауре же, везет погребальный катафалк, на котором стоит гроб, покрытый дорогою красною материею с широкими золотыми нашивками по краям. По сторонам катафалка — почетная стража с обнаженными саблями, готовая поразить всякого, кто бы осмелился оскорбить бренные останки, покоящиеся в гробе. За гробом идут женщины… Как голосно плачут и причитают! Как раздирает душу горькая мелодия этого народного причитания — причитания, с которым хоронили когда-то и Олега «вещего», и ослепленного Василька, и старого Богдана Хмельницкого… От времен Перуна и Дажбога идет эта мелодия слез, мелодия смерти… Только одна женщина не плачет — это Мотренька; она идет, глубоко наклонив голову, и переживает всю свою горькую, незадавшуюся жизнь… За нею, на коне, Филипп Орлик — новый гетман: еще серьезнее его вечно серьезное лицо, еще сосредоточеннее взгляд… «Над кем гетманувать я буду?» — вот что выдает его задумчивое лицо. «Да и где моя гетманщина?» Рядом с ним Войнаровский, племянник того, кто лежит в гробу. За Орликом и Войнаровским выступает варяжская дружина Карла XII. Как мало ее осталось с того дня, как она оставила родную землю, чтобы следовать за своим беспокойным конунгом скандинавского севера! Как много их полегло на чужих полях, не зная даже, что делается дома. Из 150 варягов — дружинников, вышедших с Карлом из Швеции, до Полтавы едва уцелело 100 человек, а под Бендерами — только 24 королевских варяга провожали до могилы труп Мазепы: остальные полегли на чужих полях, а конунг их лежал раненый. По обеим сторонам всей процессии ехали запорожцы с опущенными долу знаменами и оружием.
Мотренька шла за гробом, по временам взглядывая на него и прислушиваясь к печальной музыке, отдававшей последнюю честь одиноко умершему старику, и память ее переживала последние тяжкие дни, последние часы дорогого ее покойника. С переходом через степь и через Буг, со вступлением на турецкую землю дух, могуче действовавший в старом теле гетмана, как бы разом отлетел, оставив на земле одно дряблое тело, которое двигалось машинально, да и двигалось как-то мертвенно. Старик, видимо, умирал изо дня в день. По целым часам он лежал, устремив глаза в потолок и как бы припоминая что-то. Иногда он делал отрицательные движения то рукой, то головой, словно бы отрицался от всего прошлого, от всей его лжи, от горьких ошибок и жгучих увлечений, от которых остался лишь саднящий осадок…
— Ваше высочество, — бормотал он невнятно, — князь Полоцка и Витебска… Божиею милостию мы, Иоанн Первый, великий князь полоцкий и витебский, древнего Полоцкого княжества и иных земель самодержец и обладатель… обла-а-датель…[7] по-московски… О, царь, царь! Ты мене за ус скуб, як хлопа… Чи царь, чи гетьман? — куц выграв… куц програв… Чи чить, чи лишка?… Лишка! Лишка!.. Пропала Украина — пропаде и Запорожже… все одцвитае и умирае… зацвитуть други цвиты, а старых уже не буде… Зацвите и друга Украина, та старой вже не буде… А я думав, що вона и сама, своим цвитом, цвисти буде… Так ни, — нема цвиту, один барвинок зостався…[8]
Когда Мотренька подходила к нему, лицо его принимало молитвенное, но страдальческое выражение, и часто слеза скатывалась на белую подушку, на которой покоилась такая же белая голова умирающего…
— О, моя ясочко!.. Закрый мени очи рученьками своими, та вертайся до дому, на Вкраину милу… у той садочок, де мы с тобою спизналися… — Мотренька безмолвно плакала и целовала его холодеющие руки… — Не вдержу вже й булавы, — бормотал он, — а хотив скипетро держати, та тоби его, мое сонечко, передати…
В последние минуты он глазами показал, чтобы Мотренька передала гетманскую булаву Орлику, и она с плачем передала ее. Тут стояли Войнаровский и Гордиенко — стояли, словно на часах, ожидая, когда душа умирающего расстанется с телом.
Тихо отошел он, со вздохом: глубоко-глубоко вздохнул о чем-то, вытянулся во весь рост, и лицо стало спокойное, величественное, царственное… Да, это она, «смерти замашная коса», наложила печать царственного величия… «Ну вже бильше ему не лгати…. буде вже… теперь тилько первый раз на своим вику сказав правду — вмер», — думал молчаливый Орлик, держа булаву и серьезно глядя в мертвое лицо бывшего гетмана…
Скоро похоронная музыка смешалась с перезвоном колоколов, когда процессию увидели с колокольни церкви, стоявшей от Варниц несколько на отшибе.
У ворот церковной ограды два казака держали под уздцы боевого коня Мазепы, покрытого длинной траурной попоной. Умное животное давно догадывалось о чем-то недобром и жалобно, фальцетом, словно скучающий по матери жеребенок, заржало, увидев приближающуюся процессию. С большим трудом казаки могли удержать его. Когда же гроб проследовал в ворота, казаки увидели, как из умных черных глаз гетманского коня катились слезы.
— Що, жаль, косю, — жаль батька? — спросил казак, ласково гладя морду животного.
— Эге! — философски заметил другой казак. — Може, одному коневи й жалко покойного, бо нихто в свити не любив его — лукавый був чоловик.
Конь заржал еще жалобнее.
Когда гроб хотели уже опускать в склеп, Мотренька быстро подошла к последней и вечной «домовине» гетмана, обхватила ее руками и вскрикнула со стоном:
— Тату! Тату! Возьми мене с собою…
Стоявший тут же на клюшках король подошел было к девушке, с участием нагнулся к несчастной, чтобы поднять ее; но она была без чувств…
Карл быстро повернулся и с каким-то странным, неуловимым выражением оловянных глаз погрозил кулаком на север…
……………………………………………А на севере все шло своим чередом.
Царь, разославши пленных шведов по всем городам, всех участвовавших в преславной полтавской виктории русских наградил орденами, чинами, вотчинами, своими портретами, медалями и деньгами, а себе пожаловал чин генерал-лейтенанта. Затем, послав в Москву курьера с известием о победе, велел на радостях звонить и палить «гораздо», назло старым бородачам: и Москва звонила «гораздо» — без устали колотила в колокола ровно семь ден, разбила, как доносил кесарь Ромодановский, триста семнадцать колоколов и опоила до смерти семьсот четырнадцать человек разного звания людей, «наипаче же из подлости и низкого рангу».
Сам же Петр, захватив с собой Данилыча и Павлушу, поскакал в Варшаву, где заключил аллианц (альянс — прим. ред.) с Августом. Из Варшавы через Торун — в Мариенвердер, где заключил аллианц с прусским королем — и все против Карла. Из Мариенвердера — к Риге, которую и велел Шереметеву Борьке осадить «накрепко». Бросив для начала собственноручно три бомбы в крепость, ускакал в Петербург — уж давно подмывало его туда!
В Петербурге первым долгом навестил старого рыбака Двоекурова, который уже ждал царя с подарком: с самого лета у него в Неве сидел уже на цепи невообразимой величины сиг — презент царю. У старика царь выпил ковш анисовки, и оттуда — на вновь устроенный корабль. Там ему подали привезенные курьерами из разных мест бумаги и между прочим от Палия пакет, в котором находился перевод перехваченного палиевскими казаками письма Карла; но к кому — неизвестно.
Царь прочел это письмо вслух.
«Он — бо где я есмь, как я всеми оставлен! Где мои смелые люди? Где их ратоборственная смелость? О, Реншильд, помоги, чтоб они паки доброе сердце восприяли и на зажертву за меня принесли свою прежде сего другую кровь. О Левенгаупт!.. Где ты? Где с остатком девался? Помози мне в нужде, в которой я ныне обретаюся. О, Пипер! Пиши ныне ты почасту — преж сего писывал. О горе! Я обретаю, что ты с иными отлучился. Кого ж я при себе ныне имею? Кому я могу себя вверить? Ах, все отлучились и все погибли! Когда прямо сие размышляю и себя самого осмотрю, то я обрящу, что ныне слово карл (т. е. карлик) есмь я. Хотел своими людьми орла понудить, чтоб он мне свою корону пред ноги низложил…»