Алексей Константинович Толстой - Князь Серебряный
Тогда, по знаку Иоанна, дьяк обратился к прочим осужденным и прочел им обвинение в заговоре против государя, в намерении отдать Новгород и Псков литовскому королю и в преступных сношениях с турским султаном.
Их готовились повести — кого к виселицам, кого к котлу, кого к другим орудиям казни.
Народ стал громко молиться.
— Господи, господи! — раздавалось на площади, — помилуй их, господи! Приими скорее их души!
— Молитесь за нас, праведные! — кричали некоторые из толпы. — Помяните нас, когда приидете во царствие божие!
Опричники, чтобы заглушить эти слова, начали громогласно взывать:
— Гойда! Гойда! Да погибнут враги государевы!
Но в эту минуту толпа заколебалась, все головы обратились в одну сторону, и послышались восклицания:
— Блаженный идет! Смотрите, смотрите! Блаженный идет!
В конце площади показался человек лет сорока, с реденькою бородой, бледный, босой, в одной полотняной рубахе. Лицо его было необыкновенно кротко, а на устах играла странная, детски добродушная улыбка.
Вид этого человека посреди стольких лиц, являвших ужас, страх или зверство, резко от них отделялся и сильно на всех подействовал. Площадь затихла, казни приостановились.
Все знали блаженного, но никто еще не видывал на лице его такого выражения, как сегодня. Против обыкновения, судорога подергивала эти улыбающиеся уста, как будто с кротостию боролось другое, непривычное чувство.
Нагнувшись вперед, гремя веригами и железными крестами, которыми он весь был обвешан, блаженный пробирался сквозь раздвигающуюся толпу и шел прямо на Иоанна.
— Ивашко! Ивашко! — кричал он издали, перебирая свои деревянные четки и продолжая улыбаться, — Ивашко! Меня-то забыл!
Увидев его, Иоанн хотел повернуть коня и отъехать в сторону, но юродивый стоял уже возле него.
— Посмотри на блаженного! — сказал он, хватаясь за узду царского коня. — Что ж не велишь казнить и блаженного? Чем Вася хуже других?
— Бог с тобой! — сказал царь, доставая горсть золотых из узорного мешка, висевшего на золотой цепочке у его пояса, — на, Вася, ступай, помолись за меня!
Блаженный подставил обе руки, но тотчас же отдернул их, и деньги посыпались на землю.
— Ай, ай! Жжется! — закричал он, дуя на пальцы и потряхивая их на воздухе, — зачем ты деньги в огне раскалил? Зачем в адовом огне раскалил?
— Ступай, Вася! — повторил нетерпеливо Иоанн, — оставь нас, тебе здесь не место!
— Нет, нет! Мое место здесь, с мучениками! Дай и мне мученический венчик! За что меня обходишь? За что обижаешь? Дай и мне такой венчик, какие другим раздаешь!
— Ступай, ступай! — сказал Иоанн с зарождающимся гневом.
— Не уйду! — произнес упорно юродивый, уцепясь за конскую сбрую, но вдруг засмеялся и стал пальцем показывать на Иоанна. — Смотрите, смотрите! — заговорил он, — что это у него на лбу? Что это у тебя, Ивашко? У тебя рога на лбу! У тебя козлиные рога выросли! И голова-то твоя стала песья!
Глаза Иоанна вспыхнули.
— Прочь, сумасшедший! — закричал он и, выхватив копье из рук ближайшего опричника, он замахнулся им на юродивого.
Крик негодования раздался в народе.
— Не тронь его! — послышалось в толпе. — Не тронь блаженного! В наших головах ты волен, а блаженного не тронь!
Но юродивый продолжал улыбаться полудетски, полубезумно.
— Пробори меня, царь Саул[159]! — говорил он, отбирая в сторону висевшие на груди его кресты. — Пробори сюда, в самое сердце! Чем я хуже тех праведных? Пошли и меня в царствие небесное! Аль завидно тебе, что не будешь с нами, царь Саул, царь Ирод[160], царь кромешный?
Копье задрожало в руке Иоанна. Еще единый миг — оно вонзилось бы в грудь юродивого, но новый крик народа удержал его на воздухе. Царь сделал усилие над собой и переломил свою волю, но буря должна была разразиться.
С пеной у рта, с сверкающими очами, с подъятым копьем, он стиснул коня ногами, налетел вскачь на толпу осужденных, так что искры брызнули из-под конских подков, и пронзил первого попавшегося ему под руку.
Когда он вернулся шагом на свое место, опустив окровавленный конец копья, опричники уже успели оттереть блаженного.
Иоанн махнул рукой, и палачи приступили к работе.
На бледном лице Иоанна показался румянец; очи его сделались больше, на лбу надулись синие жилы, и ноздри расширились…
* * *
Когда наконец, сытый душегубством, он повернул коня и, объехав вокруг площади, удалился, сам обрызганный кровью и окруженный окровавленным полком своим, вороны, сидевшие на церковных крестах и на гребнях кровель, взмахнули одна за другой крыльями и начали спускаться на груды истерзанных членов и на трупы, висящие на виселицах…
Бориса Годунова в этот день не было между приехавшими с Иоанном. Он еще накануне вызвался провожать из Москвы литовских послов.
На другой день после казни площадь была очищена, и мертвые тела свезены и свалены в кремлевский ров.
Там граждане московские, впоследствии, соорудили несколько деревянных церквей, на костях и на крови, как выражаются древние летописи.
Прошли многие годы; впечатление страшной казни изгладилось из памяти народной, но долго еще стояли вдоль кремлевского рва те скромные церкви, и приходившие в них молиться могли слышать панихиды за упокой измученных и избиенных по указу царя и великого князя Иоанна Васильевича Четвертого.
Глава 36. ВОЗВРАЩЕНИЕ В СЛОБОДУ
Поразив ужасом Москву, царь захотел явиться милостивым и великодушным. По приказанию его темницы были отперты, и заключенные, уже не чаявшие себе прощения, все освобождены. Некоторым Иоанн послал подарки. Казалось, давно кипевшая в нем и долго разгоравшаяся злоба разразилась последнею казнью и вылетела из души его, как пламенный сноп из горы огнедышащей. Рассудок его успокоился, он перестал везде отыскивать измену.
Не всякий раз, после безвинной крови, Иоанн предавался угрызениям совести. Они зависели также от других обстоятельств. Небесные знамения, внезапно ударивший гром, проявление народных бедствий устрашали его чуткое воображение и подвигали его иногда на всенародное покаяние; но, когда не случалось ни знамений, ни голода, ни пожаров, внутренний голос его молчал, и совесть дремала. Так и в настоящее время состояние души Иоанна было безмятежно. Он чувствовал после совершенных убийств какое-то удовлетворение и спокойствие, как голодный, насытившийся пищей. Более из привычки и принятого правила, чем от потребности сердца, он, возвращаясь в Слободу, остановился на несколько дней молиться в Троицкой лавре.
Во всю дорогу пристава, ехавшие перед ним, бросали горстями серебряные деньги нищим, а уезжая из Лавры, он оставил архимандриту богатый вклад на молебны за свое здравие.
В Слободе между тем готовилось никем неожиданное событие.
Годунов, посланный вперед приготовить государю торжественный прием, исполнив свое поручение, сидел у себя в брусяной избе, облокотясь на дубовый стол, подперши рукою голову. Он размышлял о случившемся в эти последние дни, о казни, от которой удалось ему уклониться, о загадочном нраве грозного царя и о способах сохранить его милость, не участвуя в делах опричнины, как вошедший слуга доложил, что у крыльца дожидается князь Никита Романович Серебряный.
Годунов при этом имени в удивлении встал со скамьи.
Серебряный был опальник государев, осужденный на смерть. Он ушел из тюрьмы, и всякое сношение с ним могло стоить головы Борису Федоровичу. Но отказать князю в гостеприимстве или выдать его царю было бы делом недостойным, на которое Годунов не мог решиться, не потеряв народного доверия, коим он более всего дорожил. В то же время он вспомнил, что царь находится теперь в милостивом расположении духа, и в один миг сообразил, как действовать в этом случае.
Не выходя на крыльцо встречать Серебряного, он велел немедленно ввести его в избу. Посторонних свидетелей не было, и, положив раз принять князя, Годунов не захотел показать ему неполное радушие.
— Здравствуй, князь, — сказал он, обнимая Никиту Романовича, — милости просим, садись; как же ты решился вернуться в Слободу, Никита Романыч? Но дай сперва угостить тебя, ты, я чаю, с дороги устал.
По приказанию Годунова поставили на стол закуску и несколько кубков вина.
— Скажи, князь, — спросил Годунов заботливо, — видели тебя, как ты взошел на крыльцо?
— Не знаю, — отвечал простодушно Серебряный, — может быть, и видели; я не хоронился, прямо к твоему терему подъехал. Мне ведомо, что ты не тянешь к опричнине.
Годунов поморщился.
— Борис Федорыч, — прибавил Серебряный доверчиво, — я ведь не один; со мной пришло сотни две станичников из-под Рязани.
— Что ты, князь? — воскликнул Годунов.
— Они, — продолжал Серебряный, — за заставой остались. Мы вместе несем наши головы государю; пусть казнит нас или милует, как ему угодно!