Государи Московские: Святая Русь. Том 1 - Дмитрий Михайлович Балашов
Корабль русичей – генуэзский корабль, – прибывший через несколько дней после морского сражения, не мог пристать к греческому берегу. Их не трогали, убедясь, что на корабле мирное русское посольство, но и не пропускали к причалам вечного города. Тело Митяя, «погадав», вложили в баркас, «варку», и перевезли в Галату. Тут, в Галате, в генуэзских владениях, его и похоронили.
Иван Петровский в ночь убийства крепко спал и до утра не уведал ничего. А утром застал плохо прибранный труп и Пимена, роющегося в бумагах покойного Митяя.
От подплывавших к ним корабельщиков послы уведали уже об изгнании прежнего патриарха с престола. Новый, еще не избранный патриарх – взамен Макария, который посылал грамоты князю Дмитрию и Михаилу-Митяю на проезд в Константинополь, – должен был теперь принять русское посольство… С чем принять?
И еще спросим: а не уведали ли убийцы допрежь того о переменах в Константинополе? Не потому ли и был задушен Митяй, что погиб, свергнут и заточен был его покровитель, патриарх Макарий? Или вспышка ярости, как грозовой разряд, поразила Митяя, и лишь после того начали думать убийцы: как быть?
Иван Петровский стоял над телом Митяя, глядя на вытаращенные, мертвые, так и не закрытые глаза, на вываленный язык, соображая, что перед ним следы преступления. Далеко не все в корабле ведали о том, что произошло ночью. И потому тело Митяя поспешили прикрыть, поспешили сплавить в Галату и предать земле.
И вот теперь наконец Пимен добрался до княжеских подписанных и утвержденных печатью грамот. Перед ним – протяни руку! – лежал митрополичий престол.
Хмурые, не глядя в глаза друг другу, собирались бояре и клирики. Надобно было что-то решать. На архимандрита Мартина, пискнувшего было что-то о Киприане, поглядели с таким недоумением, что бедный коломенский клирик тут же смешался и умолк. Они сидели в трюме, друг против друга, на грубых скамьях, на связках каната, на кулях, на бочонках с питьевой водой. Было тесно и страшно, ибо над всеми ними витало совершенное преступление. Кочевин-Олешинский был бледен и хмур. Пимен низил глаза, боялся поднять жгучий взор. Угрюмые, замерли Коробьины, оба знали, что их считают убийцами, хотя и тот и другой преступление попросту проспали. Кажется, Федор Шелохов первый изрек, буднично и просто:
– Ну что, други? Надобно иного нам владыку выбирать. Раз уж поехали за тем!
И Азаков подхватил обрадованно, ставя на ночном убийстве размашистый косой крест, букву «хер», означающую конец, «погреб» всему делу:
– Из своих!
И тут вот и началась жестокая пря. Еще не опомнившиеся бояре и клирики сцепились друг с другом. Возникло сразу два имени: Иван Петровский и Пимен. Только эти, третьего не дано!
За Ивана – молчальники, за ним тень Сергия Радонежского. За Пименом, архимандритом Переяславским, – обычай и власть. Ибо он – держатель престола. Так полагал Юрий Васильич Кочевин-Олешинский, к тому же склонялись Невер Бармин и Степан Кловыня, к тому же склонялись оба толмача – Василий Кустов и Буил, многие клирики. И восстала пря, до возгласов, до руками и тростями махания, за груди и брады хватания и прочей неподоби, о чем и писать соромно. Перетянули бояре, перетянули сила, навычай и власть. За Пимена встал сам княжеский посол, Юрий Василич, за Пимена, подумав и погадав, встали в конце концов и Коробьины, уверенные в том, что престол и князеву волю, как и волю покойного Алексия, надобно спасать, несмотря ни на что: не киевлянам, не Литве же отдавать власть духовную! А так-то показалось всего пристойнее: Переяславский архимандрит – наместник Алексия все же! А в ночном деле все виноваты они, все преступили закон, и всем не отмыться будет до Страшного суда.
Генуэзские корабельщики только покачивали головами, слушая клики, ругань и треск, летевшие из трюма. В ярости злобы и страха русичи, сцепившись, трясли друг друга за отвороты ферязей.
– Аз, не обинуяся, возглаголю на вы, единаче есте не истиньствуете, ходяще! – кричал высоким слогом Иван Петровский, вырываясь из лап Юрия Василича. – Убийцы! Убийцы вы есть! Умориша…
Ему затыкали рот: в доме повешенного не говорят о веревке. Бояре и клирики дрались. Генуэзский капитан, цыкнув на полезшего было в трюм матроса: «Оставь их!» – тяжело и тупо думал, что будет теперь ему от совета республики за то, что не довез русича до места живым?
– Да пусть разбираются сами! Умер и умер! – вымолвил он в сердцах. Теперь бы еще в Венецию, в полон не угодить. Посадят в каменный мешок, под землю куда, в сырь, ниже уреза воды, бр-р-р-р. Да на цепь… У них там, где этот «Мост вздохов», так, кажется, зовут, где тюрьма ихняя, просто! Выкупай потом семья да республика неудачливого капитана своего! Столько лет отлагал дукат к дукату! Свою галеру чаял купить! Неуж даром все? Да пропади они пропадом все, с митрополитом ихним!
В трюме наконец, кажется, пошло на убыль. Кто-то рыдал. Иван Петровский сидел, качаясь, на бочонке в порванной сряде, закрывши лицо руками. Андрей Коробьин, вздыхая, размазывал кровь на разбитой скуле.
Они еще будут, улуча время, брать Ивана Петровского и ковать в железа; примут круговую присягу не разглашать совершившегося. И наконец извлекут дорогую князеву харатью, на которой напишут:
«От великого князя русского к царю и к патриарху. Послал есмь к вам Пимена. Поставьте ми его в митрополиты. Того, бо, единого избрах на Руси, и паче того иного не обретох».
Глава сорок первая
Все последующее продлится много месяцев. И обретет первое завершение свое уже после Куликова поля. А потому воротимся в Москву, куда сейчас, по осенней, скользкой от дождя дороге, идет путник с посохом и дорожной торбою за плечами. Он обут, как и всегда в путях, в лапти и в грубый крестьянский дорожный вотол. На голове монашеский куколь. Это Сергий, и идет он в Москву ко князю Дмитрию, вызванный своим племянником Федором. Путь ему навычен и знаком. Он почему-то знает, что угроза от Митяя прошла, миновала, да и сам Митяй миновал и не вернется назад. Он не задумывается над этим, просто чует отвалившую от обители беду.
Дождь прошел, и рваные облака бегут к палево-охристому окоему, туда, где в разрывах туч сейчас пробрызнет, пробрызнет и уйдет за леса последний солнечный луч. Ясна дорога, и ясность небес отражается в замерших лужах. Скоро мокрую землю высушит ветер и настанет зима. Для того чтобы уже сейчас основать монастырь на Стромыне, в пятидесяти верстах к северо-востоку от Москвы, чтобы к первому декабря уже освятить церковь – еще один монастырь, еще одна крепость православия в Русской земле, – надобно очень спешить! Князь пото и зовет радонежского игумена. Будет лес, будут рабочие руки, будет молитва в море бушующего зла, будет добро на земле. «И свет во тьме светит, и тьма его не объят».
В нем сейчас нету радости или облегчения от бывшего доднесь, только покой. Так и должно быть. Все в руце Господа! Дух борется с плотью, и будет вечно побеждать плоть. А плоть – вечно восставать противу: похотью, чревоугодием, гордынею, искусом власти… И надобна опора духовному, надобен монастырь! Хранилище книг и памяти, хранилище доброты и духовных, к добру направленных сил. Возлюбите друг друга, ближние! Только в этом спасение и в этом – бессмертие ваше на земле!
Завтра, в беседе с князем, он скажет, что у него в обители есть инок, пресвитер, преухищренный в духовном делании, коего он и поставит игуменом нового монастыря, именем Леонтий. И не добавит, не пояснит, что этот Леонтий был писцом и соратником покойного владыки Алексия. Князю не все надобно знать из того, что ведомо иноку, а иноку непристойно тянуться к земной и, по тому единому уже, греховной власти, ибо: «Царство Мое не от мира сего».
И пока властители будут поклонять духовному, а духовные пастыри наставлять и удерживать властителей от совершения зла, пока эта связь не нарушится, дотоле будет крепнуть во всех пременах и бурях мирских земля и все сущее в ней. Дотоле будет стоять нерушимо Святая Русь.
Книга третья