Антон Дубинин - Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 3
— Что же, брат, ты спал с моей женой? — спросил он ровно и просто, наливая себе вина и откусывая здоровый шмат баранины. Я поперхнулся и закашлялся от неожиданности.
Конечно, я ожидал, что Эд об этом спросит. Каким-то странным образом он почуял все произошедшее уже наутро после нашей ночи: как я ни был поглощен своей тревогой, однако заметил, как сильно брат изменился. То ли ко мне изменился, то ли сам собою. Но так как в первый же день Эд ничего не сказал, я обнадежил себя мыслью, что он все-таки не знает ничего наверняка. Это не мешало мне чувствовать себя скотиной и предателем, зато я был спокоен насчет тебя. Почти спокоен…
Я долго кашлял, а Эд ждал, когда я смогу ответить. Ожидая, он попивал вино — большими, прямо-таки отцовскими глотками. На меня он не смотрел, и слава Богу.
Когда кашлять дальше стало уже невозможно и пришло окончательное время отвечать, я сказал беспомощно:
— Она не виновата.
Отпираться было бесполезно. Что бы я ни сказал — могло только ухудшить положение. И теперь, сидя за грязным кабацким столом, который трактирщик ради важных господ покрыл старой скатертью, я ожидал любого исхода. Что Эд вскочит, ударит меня, запустит кувшином и разобьет мне голову, или напротив же — спокойно предложит выйти за двери, где и зарубит, как собаку. Самое странное — что я был бы ему за это почти благодарен. Я уже ожидал, что он набросится на меня, и не собирался давать ему отпора. Никогда еще, даже после смерти Аймерика, мне не было так стыдно. Тоже мне, любовник Гильем Неверский[15], подумал я, в отчаянии закрывая глаза. Чертов Тристан нашелся. Господи, убей меня сейчас, только верни мне — хотя бы на минутку — любовь моего брата. Я молился и знал, что это невозможно, и виноват в потере только я сам. Выйду наружу и удавлюсь, смалодушничал я в мыслях и открыл глаза, желая сказать хоть что-нибудь, лишь бы прекратилось страшное молчание.
Эд уже не пил; он сидел, сложив руки перед собою на столешнице, и внимательно смотрел на меня. Глаза у него были светло-голубые. В углу пищала дудка и скрипка, и я заметил, что невольно отбиваю ногой такт. Знакомая звучала песенка — Гас Брюле, «Я слышу птиц родных краев в любезной мне Шампани»… В любезной мне Шампани. Лучше бы я под Тулузой погиб.
— Врешь ты все, брат, — тихо сказал Эд. — Виноваты вы оба. Она тебя… любит, так?
Слово «любит» прозвучало натужно. Я хотел бы ответить — нет, но не смог оскорбить брата новой ложью.
— Ради Христа, — выговорил я, как старенький нищий на паперти. Хотя знал, что, наверное, я не вправе произносить имя Господне. Запрет я прочел в глазах Эда. — Ради Христа, брат… Если хочешь кого-то наказать, накажи меня одного.
Тот усмехнулся. Я как будто в первый раз смотрел на вертикальные морщины по его щекам, на желтоватые зубы в приоткрытом рту — одного зуба сбоку недоставало — и понимал, что брату моему уже двадцать семь лет. Много. В самом деле много. И чем дальше, тем больше он похож лицом на собственного отца, мессира Эда. И что я люблю его так же сильно, как ненавидел того.
— Не бойся, — сказал Эд, улыбаясь одним ртом, но не глазами. — Я ее не трону. Ну, может, влеплю ей пару раз, женщинам это не вредит. Но вот ты…
Я поднялся на негнущихся, деревянных ногах. Я был готов выйти с ним наружу и вынести все, что заслужил. Я, кажется, выпил мало — но трактир в глазах плыл и вращался, будто я потерял много крови.
— Сядь, — приказал Эд. Не был он похож на мессира Эда, ничем не был, и даже страх перед ним у меня внутри бился иной — хотя, несомненно, это чувство тоже называлось страхом. Мессира Эда я некогда видел едва ли не дьяволом; с братом все получалось тем страшнее, что дьяволом — подлым, грязным демоном — я чувствовал самого себя.
— Положи руку на стол.
Я повиновался. Уже догадавшись, что он хочет сделать, положил левую — Господи, пусть он не попросить заменить на правую — ладонью вверх. Как проситель. Я и был просителем, вымаливая милости. Прощения. Совершенно незаслуженного прощения.
Лучше бы он это завтра, подумалось мне, завтра, после покаяния. Как я буду каяться, вообще на ногах стоять — с кровоточащей культей. Но я не сказал ничего, конечно. Сидел и ждал, стараясь не моргать, и смотрел, как брат медленно тянет из ножен свой меч.
Похоже, трактирный люд тоже о чем-то догадался: скрипка взвизгнула и умолкла, несколько лиц обернулось, слуга, ворочавший у большого камина вертел с обтекающей жиром дичиной, начал открывать рот, чтобы крикнуть. Все было медленно, как во сне.
Когда парень закончит звать, моя кисть уже упадет на пол, подумал я, стараясь представить в замедлившемся времени, каково это — когда твоя рука от тебя отделяется. Как у вора. Я и есть вор. Ворам всегда отрубают руку, это только справедливо. Вспомнился Эсташ — и ужасный звук, когда его рука упала на пол, и уже там, на полу, разжала пальцы на рукояти — так обмякает мертвый паук… Вспомнился Сикарт де Груньер — как он лежал, постанывая, на трясущейся повозке и нянчил, как ребенка, кровавую свежую культю, все жалуясь — мол, рука будто бы на месте, и болит, болит…
Я-то заслужил. Клянусь, заслужил.
— Эй, господа рыцари, — донесся в загустевшем воздухе голос трактирщика. — Вы меня, конечно, извините, но у меня тут обнажать не положено, и… ай! Господи Иисусе!!
Хорошо, что он так вскрикнул. Его вопль несколько заглушил мой собственный невольный стон, когда чистое широкое лезвие, с непередаваемо страшным звуком прочертив воздух, с хрустом и треском…
…вонзилось в дерево стола, прорубив двойные доски столешницы. Я умудрился не дернуть рукой, хотя и вскрикнул, и зажмурился на миг. Потом, сам не веря своим ощущениям, открыл глаза — рука была на месте. Будто чтобы в этом убедиться, требовалось ее увидеть.
Бледно-голубые глаза брата смотрели на меня все так же неотрывно, рот улыбался. В его глазах я прочитал — отдерни я руку, он отрубил бы ее. Наверное. Может быть.
Я пошевелил пальцами, чувствуя, как по лбу стекает струйка пота. Медленно убрал руку со стола. К нам уже спешил кабатчик с парой вышибал за плечами, что-то болбоча про испорченную скатерть, про новую крышку стола.
— Не шуми, дядя, — улыбнулся мой Эд — само дружелюбие — выкладывая на стол серебряную монету. — Если напортили — то и заплатим, а развлекаться ты нам с братом не мешай! Не каждый день гуляем. Эй, вы, горлодеры, — рявкнул он в сторону музыкантов, которые после удара меча о стол переминались у дверей, раздумывая, не мудрее ли будет сбежать. — Чего заткнулись-то? Играйте давайте, да повеселей! Праздник у нас завтра или не праздник?
И, подпевая французские строчки песенки «Я скромной девушкой была» — пожалуй, самой неприличной из вагантских, какие я слыхал в Париже, — брат налил нам обоим еще по одной. И еще.
Сперва мы пили молча. То есть Эд не молчал почти ни минуты — он напевал вместе с жонглерами, шутил с какой-то служанкой, убеждая красотку, что зачата она была в постели рыцаря, а значит, и родилась для рыцарской постели… Но со мной брат не разговаривал. Потом как-то резко угомонился и сказал мне, еще бледному и потрясенному, еще ощупывавшему тайком под столом свою левую кисть:
— И вот еще что, брат. — Сказал, будто продолжая миг назад прерванный разговор. — Ты бы лучше… Уезжал в Святую Землю. Ну, в Орден Госпиталя.
— Конечно, брат.
Я и сам об этом подумал. Подумал, как о единственном правильном выходе.
Эд бросил на стол деньги, по пути к двери доливая в рот последнюю чашку. Лицом он раскраснелся, я же был трезв и бледен. Куда там пить человеку, у которого на утренней мессе… важное дело. Не являться же на собственное публичное покаяние с похмелья. Граф Раймон, например, так никогда бы не поступил.
И уже когда мы вышли за ворота, в черную, но пеструю от огней ярмарочную ночь, даже после того, как дружно отлили в трактирном нужнике, после пары пинков, которыми угостил мой брат каких-то незадачливых воришек, ухвативших его за пояс в поисках кошелька… Откуда им было знать, что у нас деньги зашиты в подкладку и в хвост капюшона? В общем, только когда мы оказались в пустоте поздне-вечернего города, в темно-синем свете сентября, под холодной, узкой полосой городского неба брат неожиданно положил руку мне на плечо.
— Послушай, брат… Если ты очень не хочешь уезжать, то… Я заплачу за тебя. Как уговорились.
— Я уеду, — сказал я. — Лучше мне уехать.
— Это верно, — ответил Эд с пьяной прямотою и коротко сжал мне плечо своей огромной пятерней, и я подумал, что может быть… Хотя не стоит надеяться, конечно… Но может быть, брат хотя бы отчасти простил меня.
Но спросить я не осмелился ни словом. Когда мы подходили к нашей гостинице, где ждала и волновалась ты, Эд запел пьяную песню, а потом отправился в нужник и заставил себя стошнить. Он всегда умел бороться с похмельем — брату покаянника оно наверняка тоже не пристало.