Евгений Салиас - Аракчеевский сынок
– Нездоровится? – произнес Квашнин, становясь перед ним, но смущенно опуская глаза.
Шумский глянул на друга пристальнее и выговорил глухо:
– Смерть! Нет, хуже смерти… Умирать, наверное, легче… Вот когда я узнал, что такое – адская мука… Когда Еву потерял, думал, хуже не будет… А теперь… вот…
Шумский не договорил и глубоко вздохнул.
– В чем дело? что случилось? Ведь ты говоришь, что не стрелял по нем… – спросил Квашнин.
– Как мальчишка дался… Отняли пистолет.
– И слава Богу! Мог убить.
– Он меня убил… Не я его… Одним словом убил, простым словом. Да, простое слово. Подкидыш!
– Что?! – воскликнул Квашнин. – Он тебе это сказал!
– Ты это знал…
Квашнин молчал.
– Ты это знал… Ты не удивился теперь… Вы все… Весь Петербург… Все знали! Зачем же никто мне не сказал это…
Шумский смолк и глядел перед собой в стену лихорадочно засверкавшими глазами.
– Не будь фон Энзе – я бы и теперь не знал… Все воображал бы себя…
– Михаил Андреевич, разве этот немец присутствовал при твоем рождении, разве…
– Однако я – Андреевич… А граф – Алексей Андреевич.
– Это клеветническая выдумка… Такие вещи нельзя говорить. Все можно сказать. Надо доказать. Фон Энзе лжет…
– Нет, не лжет! – оживился Шумский. – Не таковский. Скажи фон Энзе, что я убийца, и я поверил бы. И стал бы вспоминать, когда убил.
– Надо доказать. Эдак и про меня и про всякого можно то же выдумать. Где доказательства? У кого они?
– Здесь. У меня!..
Шумский тихо принял одну руку из-под головы и показал себе на сердце.
– Здесь доказательство, что это правда… Подкидыш. Чужой… Да…
Квашнин опустил голову, голос Шумского тихий, томительный, за душу хватающий, потряс все его существо. Квашнин боялся, что слезы явятся у него в глазах, и он отвернулся.
– Я не верю, – проговорил он чуть слышно, но звук его голоса выдавал неправду.
– Я знаю… Да. Подкидыш! Недаром я с колыбели презирал эту пьяную бабу и ненавидел этого дуболома. Боже! Что царь нашел в нем? Что Россия видит в нем? Я вижу зверя и дурака. Да. Зверь и дурак! Свирепо жесток, и глуп…
Шумский приподнялся, сел на кровати и взял себя за голову.
– Бедная башка!.. Вот ударили-то… Крепка была, а надтреснула…
Он помолчал и, вздохнув глубоко, заговорил медленно, но более твердым голосом:
– Ты, думаешь, друг, Петр Сергеевич, что я скорблю о том, что не побочный сын вельможи-зверя и пьяной канальи. Нет, видит Бог, я рад даже, что Аракчеев мне чужой человек и она чужая… Я это всегда чувствовал и теперь рад, что узнал наверное… Но я… Я теряю Еву… Она не может идти замуж за… За кого? Я и сам не знаю. Кто я – кто это скажет… Мальчишка с деревни, сынишка крестьянина, а то… А то и лакея… Да, сынишка даже не простого мужика крестьянина, а дворового хама… Вот как Васька…
Шумский вытянул руки и стал смотреть на них, потом грустно улыбнулся.
– Вот… Да… Хамово отродье… Кровь дворянская?.. Нет, хамская, холуйская, лакейская. Я Ваське Копчику говорил еще вчера об этом… А оно и во мне… Да это не… невесело. Ева одно – а я другое. Говорят ученые – в заморских краях все равны, все одинаковы, по образу Божию… Да я то в это не верил! Глубоко, сердцем моим не верил. И вот оно – наказанье! Тяжело, друг Петя.
– Почему же ты знаешь… – заговорил Квашнин. – Может быть, ты хотя и не Аракчеева сын, но все-таки нашего… – Квашнин запнулся и прибавил быстро, – дворянского происхождения.
– Нет, не вашего… – отозвался тихо Шумский, странно улыбаясь и налегая на это слово. – И вот теперь надо узнать, кто я… И я узнаю!.. Я дороюсь… Но что пользы будет… Она, все-таки, моей женой не станет.
– Ты забываешь, что ты офицер и флигель-адъютант государя. – Стало быть, ты сам по себе…
– Деланный дворянин.
– Не все ли равно.
– Отчего же Нейдшильд отказал?
– Он дурак! – вскрикнул Квашнин. – Я таких дураков редко видал. У него третье слово, – предки да предки, да Густавы какие-то.
– Надо застрелиться! – тихо произнес Шумский как бы сам себе.
– Господь с тобой! – воскликнул Квашнин, – стыдись и говорить… А сделать этого ты не можешь. Ты слишком умен для того…
– Вот этого я и боюсь, – глухо проговорил Шумский. – Мне ничего бы убить себя… Это не так мудрено, как говорят… Но я боюсь, что разум не допустит… А как жить? Какова будет моя жизнь… Ты подумай, какова будет моя жизнь. Любимая девушка – женой другого. Сам холопского происхождения. Средств к жизни никаких… А работать, доставать деньги… Как? Лавочку открыть, торговать свечами и ламповым маслом?
– Помилуй. Ведь это только этот дьявол улан мог такую гадость сделать… Сказать тебе это в лицо… Но все так и останется. Кто же сунется с этим к графу.
– Что? – громче произнес Шумский, слегка выпрямляясь.
– Я хочу сказать, что слухи и прежде были, но до графа же не дошли. И теперь никто не сунется ему это объявить. Все по-старому и останется. Кто же это пойдет, посмеет любимцу государя говорить, что…
– Я.
Наступила пауза. Квашнин глядел на друга, широко раскрыв глаза.
– Зачем? – тихо выговорил он наконец.
– Он прогонит ту… свою… за обман.
– Тебе-то что же пользы. Один вред.
– А чем же другим отомстить мне этой проклятой бабе, этой гадине, которая ради себя играла чужою жизнью. Моей жизнью! Она! Моей! Как смела она меня украсть от моих родных, или купить, или отнять…
– Но, может быть, ты был сиротой…
– Давай Бог! Найти теперь Еремку и Маланью, тятьку с мамкой в курной избе, еще того горше будет… Но она вытащила меня из моего крестьянского положения.
– Все это бредни, Михаил Андреевич, – выговорил Квашнин строго. – Когда ты успокоишься, то бросишь все это… Я тебя не узнаю по твоим теперешним речам. Мало разве приемышей, которые благодарны своим названым родителям за то, что они их взяли и возвысили. А ты проклинаешь за… За доброе дело…
– Пойми. Я бы никогда не видал Евы.
– В этом ни граф, ни она не виноваты.
– Нет, виновны. Они меня с клеймом на лбу пустили по свету. Покуда я пьянствовал да безобразничал, оно мне не мешало, а как только жизнь моя стала было направляться по-человечески… Как я встретил девушку, которую полюбил – клеймо оказалось и я… Что я? Я убит! Я заживо – мертвый! И знаешь ли ты, что будет?!
Шумский встал с кровати и, медленно подойдя к Квашнину, вымолвил:
– Я все-таки ее возьму. Я не дам ее фон Энзе. Нет, не дам. Я ее увезу, насильно… Скроюсь с ней где-нибудь, буду держать взаперти, насильно. Буду любить насильно… А там, после застрелю ее и застрелю себя… А он пусть живет. Пусть живет и знает, что она, любя его, принадлежала мне насильно.
– Она его не любит, а любит тебя…
– Нет. Его она любит! Я это знаю теперь.
– А я говорю: нет!
– Ты не можешь знать. У меня есть доказательства. Портрет, который я рисовал.
– Я тебе говорю, что она любит тебя и дала согласие идти за фон Энзе по приказанию отца! – громко и твердо выговорил Квашнин.
– Ты-то почему это знаешь?
– Мне это сейчас дал понять сам барон, у которого я был.
– Квашнин?! – вскрикнул Шумский.
– Да. Я верно знаю! Я его просил сказать мне честно: любит ли баронесса улана или идет за него только по его приказу, а сама любит тебя? Он промолчал, а потом сказал: «к несчастью, но это пройдет».
Шумский бросился на Квашнина, обхватил его руками и крепко поцеловал.
– Это все! Все! Больше мне ничего не надо, никого не надо! – тихо произнес он дрогнувшим от чувства голосом.
LIV
Разумеется, Шумский начал расспрашивать приятеля о его визите к барону и их беседе. Квашнин передал все подробно, и Шумский вдруг понурился и глубоко задумался.
– Фон Энзе передал барону все со слов Пашуты? – выговорил он как бы сам себе.
– Да и она сама потом была и то же рассказала, – ответил Квашнин.
– А Пашута же от кого узнала?
– Она сказала, что от какой-то женщины, которая в Грузине, и знает тебя с рождения.
– И теперь эта женщина в Грузине? – странно произнес Шумский.
– Не знаю… Но я думаю, Михаил Андреевич, что у тебя здесь в квартире есть женщина, которая должна знать многое получше всяких Пашут. Твоя нянька. Расспроси ее и поверь, что она тотчас же сумеет доказать тебе, что все это одни сплетни.
Шумский вдруг переменился слегка в лице и проговорил едва слышно:
– На всякого мудреца довольно простоты!
И затем он прибавил со странной, будто деланной, интонацией и с умышленным равнодушием в голосе:
– Нет, Авдотья дура… Ничего она не может знать… Вот что, Петя… сделай милость.
Шумский запнулся.
– Что? Говори. Я с великой радостью готов тебе служить! – сказал Квашнин с чувством.
– Нет, я так… Пустое… В другой раз…
Шумский хотел было просто просить друга тотчас уехать. Мысль об Авдотье только теперь пришла ему в голову и он даже изумился себе самому, что ранее не вспомнил о ней. Но просить Квашнина тотчас же оставить его одного, чтобы объясниться с мамкой, он не решился. Он сразу поверил в особое значение своего объяснения с Авдотьей и не хотел, чтобы Квашнин догадался. Но с этого мгновенья разговор друзей прекратился, и даже на два вопроса Квашнина Шумский, опять глубоко задумавшийся, не ответил ни слова. Наконец, спустя около получаса он решился вымолвить.