Юзеф Крашевский - Комедианты
— Но что? — спросил Дендера.
— Но вся эта сеть интриг и расчетов возмущает меня! Зигмунд-Август рассмеялся искренно и во все горло, и в этом
смехе было столько желчи, что графиня в первую минуту рванулась с кресла; подумав, однако ж, и приняв вид терпеливой мученицы, она села снова.
— Chиre Eugénie, — начал Дендера серьезно, — скажу тебе откровенно, что на всякий случай Вацлав нам нужен; не станем мешать им, будем слепы… вот о чем я хотел просить тебя. Цеся знает, что делает, и приведет его к хорошему окончанию.
— Не мешаю никому, — шепнула графиня, — я привыкла не быть хозяйкой в доме, даже в отношении к моим детям…
— Оставим упреки, это повело бы нас далеко! — сказал Дендера несколько суровее. — Я вижу, что мы согласны в главном, несмотря на то, что вам угодно говорить, и потому дольше утруждать вас не буду…
Сказав это, он поклонился ей двусмысленно и насмешливо и тихонько вышел из комнаты. Графиня, по выходе его, подняла голову, закусила губы, кинула мрачный взгляд на двери и, вся вздрогнув, бросила на пол платок, который держала в руке…
— Невольница! Невольница! — произнесла она тихо. — А, это ужасно… провести так всю жизнь и никогда не вздохнуть свободной грудью… Есть несчастные существа, обреченные на вечные страдания…
Мы возвратимся в залу к Цесе и Вацлаву, которые разговаривали прежде у открытого фортепиано, а потом, пользуясь осенней погодой, вышли в сад.
День был прекрасный, но холодноватый; множество листьев, сорванных с деревьев ранним морозом и ветром, валялось под ногами; в атмосфере, в воздухе, в окружающем пейзаже было что-то дивно грустное и невольно сжимающее душу. Вацлав задумчиво шел подле кузины, которая то значительно поглядывала на него, то дразнила его полуфразами и затрагивала с намерением вывести его из этого равнодушия и толкнуть на дорогу нежностей; но тщетно. Молодой человек, глядя на нее, думал о Фране; говоря с ней, был мысленно в Вульках и сильно защищался своею любовью от нападения кокетки.
— Я не понимаю в вас этого равнодушия к Дендерову! — воскликнула Цеся, уже несколько раз старающаяся завязать разговор более значительный. — Столько лет проведенных здесь, лет молодости, лет развития, должны были бы породить хоть какое-нибудь чувство, если не к людям, по крайней мере, к месту…
— Можете ли вы подумать даже, что я равнодушен к Дендерову?
— Думаю, потому, что вижу… мне кажется, что я привязалась бы даже и к тюрьме.
— К тюрьме! — повторил молодой человек со значительной улыбкой. — О, и я привязан к Дендерову! Но разве не естественно и то, что если кому-нибудь достанется первый раз свой, собственный свой уголок, если он делается полным господином, если Бог даст ему домик, спокойствие и независимость, он привязывается к этому всем сердцем, запирается дома, чтобы насладиться незнакомыми ему благами.
— Это не мешает помнить прошлое.
— Кто же может позабыть его когда-нибудь!
— Не говорите этого; вы рассуждаете прекрасно; а однако ж… — прибавила она печально, кинув на него выразительный взгляд, — было время, что я имела право судить иначе о ваших чувствах к нам… ко мне…
— Чувства эти нисколько не изменились, — сказал Вацлав холодно, замечая, что разговор принимает опасное направление.
— О, и очень! — воскликнула Цеся, опуская глаза. — Посторонние люди заняли наше место, овладели вами и заставили вас забыть прошлое.
— Я должен быть признателен и благодарить за эти укоры, — сказал Вацлав после минутного размышления, — они доказывают какое бы то ни было расположение ко мне, которого я, право, не заслужил…
— Неблагодарный! — воскликнула Цеся с притворным чувством. — В то время, когда вы были для всех бедным мальчиком, без будущности, припомните…
Она не окончила, но Вацлав был тронут; так легко навязать чувство и переделать прошлое…
— Я все помню, — сказал он с живостью, — я умею быть признательным за все; ни одна капля воды, ни один взгляд не погибли для меня: я чувствую их, вижу, я спрятал их в мою сокровищницу…
— Да, с засохшими осенними листьями… — сказала Цеся.
И, говоря это, она нагнулась к клумбе, на которой, как последнее проявление жизни, выросла и расцвела резеда, сорвала ее и подала Вацлаву, кинув ему взгляд, полный таинственного значения.
— Резеда еще цветет; ничего не напоминает она вам? — спросила она тихо.
— Напротив! — сказал Вацлав, оправляясь. — Именины графа, мою ошибку и то, как досталось мне от вас.
— Ошибку? Вы полагаете, что это была ошибка? — подхватила графиня.
Вацлав опустил глаза и молчал.
— Ошибка! — повторила Цеся, изменяя несколько голос. — Так в жизни больше всего ошибок! О, и я ошибалась не раз и не в одном человеке!
Сказав это, она гордо подняла голову, отвернулась и воскликнула:
— Холодно, неправда ли! Вернемтесь в залу; нас обвинят, пожалуй, что мы нарочно убежали от людей, тогда как на самом деле нам не о чем говорить по секрету!
Вацлав вернулся в молчании; он страдал, очевидно, мучился и рад был выйти из фальшивого положения; по счастью, они встретили в зале графиню, с книжкой в руках, поэтически задумавшуюся. Просидев несколько часов как на булавках, он наконец убежал от раздраженной Цеси с сожалением и грустью в душе.
Взглянув на этот Божий свет, среди которого миллионы людей кружатся, встречаются, пересекают друг другу дорогу, сталкиваются, на нашу общественную жизнь, на наши отношения к существам окружающим, невольно изумляешься деснице Божией. Она устраивает все так, что каждый из нас является в известное время на назначенное ему место, каждый в одно и то же время и жертва, и судья, а то, что он получит от своих собратий и что сам им даст, всегда, ' по высочайшей справедливости, не человеческой, а Божеской, остается на счету. Ничего нет в действительности произвольного, маловажного; каждый шаг имеет свои последствия, каждое слово посевает дело, каждое цело ведет за собою целый ряд действий, каждое столкновение человека с человеком служит к чему-нибудь — это или наказание за прошлое, или награда и зерно, из которого должно вырасти что-нибудь новое. Нередко одно мгновение решает участь целой жизни, один шаг изменяет путь, один взгляд заключает в себе целую будущность, и повсюду среди запутанного клубка людей и мысли, движений и действий, светится идея справедливости, которая управляет этой мудреной машиной.
Если б Сильван, отъезжая из Дендерова, остался немного, по просьбам отца и графа Вальского, если б опоздал на несколько часов, — дорога и все ее последствия имели бы другой вид. Поспешность, с какою он отправился, беспокойство, какое он чувствовал, — все это имело цель и значение…
Развалясь в удобной коляске, Сильван сначала дал волю воображению, и как это бывает в молодости, когда все еще впереди, стал строить воздушные замки. Фантазия его, опережая лошадей, летела уже в город и приветствовала заранее новый свет торжественной улыбкой.
Сильван, замечательно самоуверенный, видел себя окруженным людьми, заглядывавшимися на него с восторгом, с почтением, с удивлением; женщинами, пленяющими взором и улыбкой; мало» помалу он входит в неизвестное общество и побеждает его, овладевая умами и сердцами. Он царил среди этих владений, им самим созданных, придумал препятствия на пути к цели, ставил неприятелей, вырезанных из карт, и все придавало ему торжество й новый блеск.
Он и не заметил, как посреди этих мечтаний пролетел значительную часть пути и очутился на почтовой дороге, по которой должно было ему ехать уже до самой столицы. Образы, созданные воображением, мелькали перед его глазами, ничего не видел он вокруг себя, окружающее вообще мало интересовало его, а теперь менее чем когда-нибудь. Что ему было до того, что солнце светила ясно, что небо было окаймлено белыми полупрозрачными тучками, из-за которых кое-где проглядывала нежная синева, что серебристая паутина обвила растения, что его окружали благоухание осени и особенный колорит этой печальной поры года и, казалось, напоминали о себе, требовали внимания. Сильван никогда не входил в эту поэтическую связь с природой, он думал о мире только и практической стороны, как бы извлечь из него какую-нибудь выгоду, какое-нибудь удовольствие. И свет, и тени, и краски, и создания Божий не занимали его, если не приносили ему пользы не кланялись; никогда он не взглянул на человека с тем, чтобы изучить его, а полагался на свой инстинкт, считая его непогрешимым.
Случайно как-то глаза его остановились на длинном ряде экипажей, которые ему пришлось миновать. По форме экипажей, и одежде слуг, по всей упряжке Сильван узнал, что дорожные, которых встретил он, были не нашей стороны. Сначала было принял он их за подолян, но в скором времени, разглядев хорошенько, убедился, что это был какой-то помещик из Галиции, проехавший недавно через Радзивиллов и Броды на Волынь и пробирающийся теперь в Варшаву. Все было великолепно, по-барски; впереди ехала шестерней венская карета с камердинером, смахивающим на барина, на козлах; сквозь опущенные окна видно было важного седоватого мужчину и хорошенькую молодую женщину с другой — пожилой, скромно одетой. За ними ехала коляска, в которой хохотали две черноглазые горничные с плутоватыми личиками театральных субреток; потом шарабан с кухней и фургон, вероятно, с гардеробом и вещами. Вся дворня имела вид слуг знатного дома, экипажи были новые и красивые, упряжь скромная, но щегольская — словом, все глядело чем-то знатным. Сильван, выглянув, подумал даже, что, может быть, судьба посылает ему то, что назначено. Проехав мимо, он велел взять к сторонке и еще раз пристально оглядел все экипажи, преимущественно же карету, на дверцах которой заметил даже герб, немного немецкий, но довольно приличный. Все это вместе необыкновенно заинтриговало Сильвана, и он вбил себе в голову, что ему необходимо разузнать о дорожных и, если можно, сойтись с ними. С таким намерением он стал искусно маневрировать: он поехал тише, выбрав наилучшую корчму, остановился себе тут и с сигарой во рту вышел встречать, дав себе тут же слово ехать дальше, если занимающее его семейство не остановится.