Чарльз Кингсли - Ипатия
– Грек сам перепьет Годерика. У него, как и у всей римской сволочи, есть капли от опьянения. Стоит ему их принять, он протрезвляется и опять принимается за вино. Пошлите к нему старого Сида, – пусть-ка Орест потягается со старым оружейником!
– Отлично! – воскликнул Вульф и тут же вышел, чтобы исполнить сказанное.
Пелагия едва успела скрыться за дверь. Она узнала достаточно. Когда Вульф проходил мимо, она бросилась вперед и схватила его за руку.
– Войди сюда и поговори со мной хоть одну минуту! Сжалься, поговори со мной!
Она потащила его в комнату почти насильно и, упав к его ногам, разразилась жалобными рыданиями.
Вульф молчал, смущенный этой неожиданной покорностью той самой женщины, от которой он ждал упорства и сопротивления. Он чувствовал себя почти виновным, когда смотрел в ее прекрасное молящее лицо, в котором отражалось глубокое, сердечное горе. Пелагия напоминала ребенка, плачущего о потерянной игрушке.
Наконец она заговорила:
– О, что я наделала, что я наделала? Зачем ты его у меня отнимаешь? Я ведь любила и почитала его, я поклонялась ему! Я знаю, что ты его любишь, за это и я к тебе привязана, уверяю тебя! Но может ли твоя любовь сравниться с моей? О, я сейчас, сию минуту готова умереть за него, дать себя растерзать на куски!
Вульф молчал.
– Чем я грешна, если любила его? Ведь я желала только его счастья. Я была богата… Меня баловали и чествовали… Тут явился он… прекрасный, как Бог среди людей – и я поклонялась ему. Разве это плохо? Я отдала ему себя, я не могла сделать большего. Он удостоил меня своей благосклонностью, он – герой! Возможно ли, чтобы я ему не покорилась? Я любила его, я не могла не любить его! Разве я причинила ему вред? Жестокий, жестокий Вульф!
Вульф сделал над собой усилие, чтобы сохранить твердость духа и заглушить в себе сострадание.
– А какую пользу принесла ему твоя любовь? Какую цену имеет она вообще? Она сделала его олухом, бездельником, посмешищем для греческих собак, в то время как ему следовало быть победителем и цезарем! Безрассудная женщина, ты не сознаешь, что твоя любовь была для него гибелью и позором! Теперь он был бы уже владыкой всего юга и восседал бы на престоле птоломеев. Впрочем, все равно это скоро произойдет.
Пелагия посмотрела на него широко раскрытыми глазами, как бы с трудом воспринимая новую, великую мысль, подавляющую ее своей тяжестью. Наконец она поднялась.
– Так значит, он может стать императором Африки?
– Он им будет, но только…
– Не со мной! – воскликнула она. – Нет, не с жалкой невежественной, оскверненной Пелагией! Теперь я все поняла! И потому-то ты хочешь, чтобы он женился на… ней!
Ее губы не могли произнести роковое имя. Вульф не решался ответить, но кивнул головой в знак согласия.
– Да, я отправлюсь с Филимоном в пустыню, и ты никогда, никогда не услышишь более обо мне. Я сделаюсь монахиней и буду молиться за него, чтобы он стал великим монархом и покорил весь свет. Ты ему скажешь, почему я ушла? Да, я уйду, сейчас же, немедленно…
Она повернулась, как бы торопясь немедленно исполнить свое обещание, но потом опять кинулась к Вульфу.
– Я не могу расстаться с ним! Я сойду с ума, если решусь на это! Не сердись, – я готова обещать все, что ты пожелаешь, я дам какой угодно обет, но позволь мне остаться. Хотя бы только невольницей или чем бы то ни было – лишь бы изредка взглянуть на него, нет, даже не это, – лишь бы жить с ним под одной крышей! О! Позволь мне быть невольницей на кухне! Я ему отдам все, что имею, отдам тебе, каждому! Ты же скажешь ему, что меня нет, что я умерла, как захочешь, Я скоро подурнею и постарею от горя, и тогда это ненавистное лицо никому уже не будет опасно. Не так ли, дорогой Вульф? Только пообещай мне это и… Тише! Он зовет тебя! Не давай ему войти и застать меня тут! Это свыше моих сил! Ступай к нему скорее и скажи все… Нет, не говори еще…
И она снова упала на пол, Вульф вышел, пробормотав сквозь зубы:
– Бедное дитя! Бедное дитя! Лучше бы тебе умереть!
Пелагия расслышала эти слова.
Среди вихря рыданий и слез, беспорядочно проносившихся мыслей, эти слова все глубже и глубже западали ей в душу и наконец всецело овладели ее рассудком.
«Лучше всего умереть! – Пелагия медленно привстала. – Умереть? А почему бы и нет? Тогда ведь все устроится, и бедная, маленькая Пелагия будет не опасна».
Не спеша, спокойно и гордо прошла она в хорошо знакомую комнату… Она бросилась на постель и стала осыпать поцелуями подушки. Взгляд ее упал на меч амалийца, висевший над изголовьем по обычаю готских воинов. Пелагия сняла его со стены.
– Да! Если это необходимо, то пусть поразит меня этот меч. А это необходимо. Все, только не позор! Бог осудит меня на вечную пытку в огне. Это сказал Филимон, хотя он мне и брат. То же самое говорил и старый монах! Но разве я не достаточно сама себя караю? Неужели это не искупит мою вину?.. Да!.. Я хочу умереть. Быть может, и Бог тогда смилостивится надо мной.
Дрожащей рукой вынула она меч из ножен и жадно поцеловала его лезвие.
– Да, этим самым мечом, которым он побеждал врагов. Так хорошо! Я останусь его собственностью до последней минуты! Какой он острый и холодный! Будет ли мне больно?.. Нет, не стану пробовать острие, а то мне станет страшно! Я разом на него брошусь, тогда уж поздно будет его выдергивать, как бы ни велика была боль! А кроме того, это его меч, и он не долго будет меня мучить. А ведь сегодня утром амалиец ударил меня!
И при этом воспоминании громкий, жалобный вопль вырвался из ее груди и пронесся по всему дому. Быстро привязала она меч к ножке кровати и распахнула тунику…
– Сюда, под эту осиротевшую грудь, на которой никогда уже не будет покоиться его голова! В коридоре послышались шаги! Скорее, Пелагия, пора!
Она в исступлении закинула руки, готовая броситься на меч…
– Это его шаги! Он меня найдет тут и никогда не узнает, что я умираю за него!
Амалиец толкнул дверь, но она была крепко заперта. Он вышиб ее одним ударом и спросил:
– Почему ты закричала? Что все это значит, Пелагия?
Пелагия, словно ребенок, которого застали врасплох с запрещенной игрушкой, закрыла лицо руками и тяжело упала на землю.
– Что с тобой? – повторил он, приподнимая ее с пола. – Но она вырвалась от него.
– Нет! Нет! Никогда! Я не достойна тебя! Мне, презренной, нужно умереть! Я только унижу тебя. Ты должен стать царем и жениться на ней – вещей деве!
– Ипатии? Она умерла.
– Умерла? – вырвалось у Пелагии.
– Ее убили александрийские дьяволы час тому назад.
Пелагия закрыла глаза рукой и разразилась рыданиями.
Были ли это слезы сострадания или слезы радости? Она сама этого не понимала.
– Где мой меч? Клянусь душой Одина! Зачем он тут привязан?
– Я хотела… Не сердись… Мне сказали, что мне лучше всего умереть.
Амалиец стоял перед ней, как громом пораженный.
– О! Не бей меня! Пошли меня на мельницу! Убей меня собственноручно! Все, что хочешь, только не бей меня опять!
– Бить тебя? Тебя, благородную женщину! – воскликнул амалиец, крепко сжимая ее в объятиях.
Буря пронеслась, и Пелагия, воркуя, как голубка, прильнула к груди богатыря. Так продолжалось несколько минут. Наконец амалиец пришел в себя.
– Теперь поспешим! – заговорил он. – Нельзя терять ни минуты! Поднимись на башню, там ты будешь в безопасности! А потом мы покажем этим псам, что бывает с теми, кто осмеливается рычать у логова волков!
Глава XXIX
НЕМЕЗИДА[137]
Правду ли сказали амалийцу? Филимон видел, как Рафаэль пересек улицу и поспешил к садам музея. Рафаэль приказал ему оставаться на месте, и юноша решил повиноваться ему. Чернокожий привратник довольно резко заявил Филимону, что его повелительница никого не желает видеть, ни с кем не намерена беседовать и не примет никаких писем. Но у Филимона был свой план. Жалуясь на солнечный зной, он пристроился в тени и присел на мостовую. В случае необходимости он готов был силой остановить Ипатию.
Прошло около получаса. Юноше же показалось, что прошла вечность. Но Рафаэль не возвращался, и стража тоже не появлялась. Неужели странный еврей оказался изменником? Не может быть! На его лице заметен был страх, не менее глубокий и искренний, чем у самого Филимона. Но почему он не вернулся обратно?
Быть может, он убедился, что улицы совершенно пусты, и их опасения были, таким образом, лишены всякого основания. Но что это за народ бродит неподалеку у двери, ведущей в аудиторию Ипатии? Филимон встал и прошел вперед, чтобы присмотреться к этим людям, но они исчезли. Он снова стал ждать. Вот они опять появились. Это было подозрительно. Улица, на которой собирались люди, тянулась вдоль заднего фасада Цесареума и была излюбленным местом монахов, так как соединялась бесчисленными переходами и пристройками с главной церковью. Он чувствовал, что готовится нечто ужасное. То и дело выгладывал он из своего укромного уголка и видел, что кучки людей все еще там и как будто увеличиваются и приближаются. На улице показались прохожие, проезжали экипажи, ученики направлялись в аудиторию. Он ничего не замечал. Ум, сердце, внимание – все сосредоточилось на знакомой двери, которая вот-вот должна была открыться.