Михаил Крупин - Самозванец. Кн. 1. Рай зверей
— Есть, ась? — круто оборотился к вельможному ряду Басманов, поскакал цепким оком по глухим, мшисто-тонким обличьям бояр. Знатный строй, как один человек, откачнулся назад.
— Раз так, ступай за мной смелее, княже! — заключил Басманов. — Свет ты мой, Василий Иоаннович, с днем ангела тебя!
Кое-как возвестил начало первого послеобеденного часа дальний петух.
Отрепьев указал задернуть плотную парчу на окнах Набережной комнаты и, падая в глубины перин, выплеснул над ними добрым жестом — «с берега всем вон!». Пусть думают окольничие да постельничие — старшие бояре — государя их после великого обеда, по стародавнему закону, унес теплый сон. Так будет у них, у бояр, на душе потеплее-полегче. К чему знать им, что владетель их по полудням тайно не спит. Над тихой водой полдней, куда окунуто белое тело его, бодрствуют волны, расходятся, пересекаясь, круги… К чему служилому князю, сытому до неблагозвучия, зря вздрагивать и холодеть до срока? (Ведь что может быть страшней для подчиненной блудо-глупости, чем замерцавшая над ней во лбу властителя неведомая мысль?)
Но прежде чем поразмышлять в тишине о человечьих делах, хотелось, глаза полузакрыв, отдохнуть. Еще раз насладиться-ужаснуться своей царской высотой — жданной и страшенной. Только своей — как смерть. Пригубить — с неподвижного, одетого живою пеной жизней края — владычество свое и одиночество.
Государь, уже поныривающий в теплую сласть сна, вскинулся вдруг: что бишь? Ни людей, ни мыслей нет, но… Все их теребление здесь — пеленой на сердце… Одиночество? Нет его. И причем нет в помине. Ни услады, ни пропасти! Что за дела воровские?!
Пронизанная канительным золотом парча струилась поперек оконниц, но от себя не пускала и на вершок света. Лишь несколько солнечных лучиков — толщиной в волос — пересекало палату. Отрепьев вдруг сообразил, что эти лучики берут начало не в оконных занавесях, а идут они от боковых, обитых замшей стен. Живо снявшись с лежала, прошел по светящейся нити. Тронул точку-звездочку пальцем и повернул, не чая, набок шляпку ложного гвоздя. Луч распушился. Царь приник к его истоку, и тут же увидел затылок и часть спины Яна Бучинского в трех шагах перед собой. То был секретный «государев зрак», глядящий на Прихожую палату.
Перед Бучинским стояли лицом дьяк Сутупов, дворянин Шерефединов, сзади виднелся Мосальский и еще дергалось чье-то плечо, чье — «зрачок» уже не разбирал. Отрепьев приложило я и ухом к отверстию.
— Яня, не хошь рубинов, так прими хочь альмадин! — увещевал Бучинского Сутупов.
Отрепьев поморщился и прошел дальше по замшевой стенке — поискать в ней еще «лишних глаз» и «ушей». Скоро ему повезло: перебирая бронзовые гвоздики, прикрепляющие кожу, он свернул еще шляпку. Из-под нее скользнул такой же теплый лучик, обновил ход, выводящий царский глаз в Ответную залу.
Отцы Чижевский и Лавицкий в черных, подбитых пурпурным виссоном мантиях восседали там.
— Фратер наш, — говорил иезуит Лавицкий бородачу, в русской рясе сидевшему против него, — бы было хорошо, полезно вам… эм… — Взором привлекая к делу и товарища: —…Personaliter et pro publico bono…
— Надо бы и вам, для вас же, и за-ради блага общества московского, — переводил Чижевский, знающий чуть ли не весь русский язык, — признать верховную власть папы, а над ним и нашего Господа истинного перенять.
— Нет и нет, — подождав немного, весело отзывался бородач, — я православный.
Судя по его виду, отказывал ксендзам он окончательно, выговаривал весомо и привольно, но по-прежнему дружески и выжидающе на них помаргивал, не вставал и никуда не уходил.
— Этто оччень хорошо, что вы православны, — вновь зачинал терпеливый Лавицкий, — но куда лучше было бы, если бы вы приняли Бога истинного…
Московит вдруг ясно взглянул в глаза иезуиту, хуже умевшему по-русски.
— Наша народная proverbium[129] гласит, — рек поп. — Prima caritas ab ego![130] — и ласково огладил ворот родной рясы — пестрой от греческих крестиков под бородой.
Капелланы отворили рты, проглотив вдруг по юркому кусочку милой латыни, коей неожиданно почтил их pater-barbarus[131].
«Знай наших! Умник — владыко Игнатий!» — за стенкой умилился русский царь.
Сей бойкий иерей и впрямь третий день уже как состоял московским патриархом. Старого первосвятителя — Иова давно вывезли прочь из Кремля, простым монахом возвратили Старицкому дальнему монастырю — тому самому, в котором первый патриарх Руси начал некогда свой иноческий путь. Сам виноват — до последнего мига упрямился, Гришку уличал как одержимый… Отрепьев даже глянуть на былого благодетеля не захотел, знал — ни к чему все равно это. Не то чтобы уж как-то стыдно или страшно было, а так, ни к чему.
При виде царственного чернеца-писаки своего, как знать, вдруг по дури стал бы вспучивать глаза и поливать выношенного на своей груди дракона-самозванца столь неистово, что — черт знает — поселил бы сомнение и в приближенных плотно к Дмитрию сердцах. Иова увезли в Старицу, когда царевич переминался еще под Москвой.
Пришла нуждишка в новом патриархе. Иезуиты было встрепенулись: мол, владыко на Руси — изобретение Борисово, доселе митрополия Московская, кладя поклоны падающей Византии, не дерзала ставить над собой родных владык. А Дмитрий бился супротив Бориса, стало быть, и против всех его тиранств, не исключая православных патриархов. Да к тому же обещался королю и воеводе Мнишку перевесть Русь твердой поступью в католицизм, для этого ведь патриарх не надобен, а папы римского достаточно вполне.
Дмитрий посоветовался с другом арианином Бучинским, со знающими дьяками, боярами, думающими рядом верой-правдой со времени путивльского кремля, и так ответствовал ксендзам: вводить народы в сферы иных вер надо тихонечко, не торопя и не поря. Дмитрий сам царит на Москве без году неделя. И ту торжественную малость, коей жива была и под Годуновым церковь и народная душа, вдруг попрать — глупо. Напротив: патриарх, помимо общей пользы, коли поставить своего осмысленного человека, сможет со временем — примером и указом — спровадить Русь духовным маршем в Ватикан!.. Что же касательно большого поспешания, обещанного в харатейках Мнишку, так воевода сандомирский сам много чего обещался, а сам из-под южного Новгорода убежал.
Иезуиты вынуждены были придержать уносливых коней миссионерского азарта. Дмитрия же, наоборот, разохотил священский вопрос. Загорелось поставить владыку могучей учености, дабы ходил бодрым наставником, зрячим поводырем паствы всей.
Призвав на патриарший двор высших московских святителей, Дмитрий, Ян Бучинский и начитанный полуполковник Иваницкий стали испытывать в новейшей мудрости волнующихся иереев. На первый же предложенный царем вопрос ответом было жесткое усилие морщин и — следом — величественное молчание. Быстро перешепнувшись с помощниками, государь-экзаменатор милостиво разрешил ответчикам воспользоваться книгами. Расслабившись, отцы завздыхали свободнее, им подали на выбор коробы-тома из государственной библиотеки. Отрепьев знал: по выбранным из книги человеком положениям тоже можно судить о господстве разумения или дури в нем.
Многие сразу похватали милые, памятные по расписной обложке Азбуковники и завращали с ветром пестрые страницы.
— Я так и думал, — нашел ответ первым низенький архиепископ Тульский, — только своими словесами было боязно сказать. Вот кабы ты, мила надежа, нас из постной триоди али из Апостола спросил — мы б тебе отстучали, языками не преткнувшись… По нам — мирское суемудрие сим вызубренным на всю вечность знакам не чета.
Из памяти Отрепьева — обдутым уголком запыленного лубка — проглянула картинка: за обедней плачущий архиерей корит Бориса Годунова за призыв в Россию иноземных лекарей и офицеров.
— Следы апостолов, конечно, много выше теософий светских, — ответил примирительно, но с вкрадчивым нажимом туляку Отрепьев. Нечаянно он теперь облекал своей плотью нежные приемы старого царя. — Но, обожаемый отец, по следу их видать: апостолы ходили неучами по земле — в начале исчисления, давно очень… А нам с вами сегодня — аж в семнадцатом столетии! — перед нажившим горы ума миром бы не оплошать.
— Богомерзок пред Богом всяк любляяй геометрию, — сообщил дородный, в повитых мелким бесом косицах святитель, кажется не открывавший взятых книг.
— Никто и не понудит вас ни инженерией, ни геометрией, — чуть раздражился царь. — Я спрашиваю самые азы.
Тульский архиепископ, раскрыв свой Требник, наконец стал отвечать.
— Земля получила начало от вод, через все большее и большее сгущение. В ее середку помещен огонь, сиречь геенна — мучение, под водою — черный воздух, под воздухом — тартар-адис, тёмность смрадная…
— Не может быть… — Ян Бунинский забрал у епископа книгу и перечел об угрюмой Земле. Дмитрий обнял голову руками — печально помычал (но сам развеселился в тайной глубине: всего-то года два назад сам тешил в Гоще кафедру социниан страстями по «Индикополову», а теперь смеялся преспокойно над теми, кого Русь «от юности своея» чтит чудо-мудрецами).