Лев Жданов - Грозное время
Взмахнув широко руками, упал танцор и забился на плитах всем своим мощным телом, обрызгивая кровью стоящих кругом.
– Ай-ай! Что сделал? Зачем сделал? – завопил старик, падая на спину племяннику и стараясь рукой, клочками одежды закрыть зияющий пролом, остановить поток крови.
Но удар был нанесен сильной, умелой рукой.
Еще несколько движений, – и Ибраим вытянулся, затих.
– Это уж, государь, стоило ль? – негромко заметил Ивану Вяземский, боевое сердце которого не могло спокойно выносить вида подобной травли.
– Што-о? – сверкнув глазами, окинув злым взглядом любимца, спросил только Иван.
Но Вяземский, начав, уж не унимался.
– Сказано же было: больной… безумный татарин. Все равно што наш юродивый… Вот я…
Он не докончил.
В этот самый миг Мелиль, убедясь, что Ибраим мертв, огляделся вокруг с растерянным, жалким видом, заметил нож, торчащий из плеча Эверта, рванул его, что было силы и, как кошка, прыгнул прямо на Ивана, стараясь угодить ему в пах.
Малюта, хотя и следил внимательно за разговором врага своего Вяземского с царем, все же как-то бессознательно заметил первое и второе движение татарина, с бранью кинулся ему наперерез, желая ухватить за вооруженную руку старика, но не успел – и нож скользнул самому Мал юте по ноге, прорезал полы шубы, голенище сапога и нанес довольно глубокую рану выше колена. Только услыхав проклятие Малюты, увидя, что тот почти лежит перед ним, навалившись на татарина, а из ноги у опричника так и льется струя крови, – только тут понял Иван, какая опасность грозила ему самому.
Близость неожиданной смерти так поразила его, что ноги подкосились и Иван опустился на ступени, весь трепеща, посинелый, безмолвный. Но сейчас же вскочил, прохрипел: «Всех… всех до единого… искрошить! Извести… окаянных бунтовщиков, а головы на колья насадить на поученье иным злодеям!» И быстро поспешил вон, звонко ударяя стальным острием своего посоха по ступеням и каменным плитам подземелья…
А здесь, в глубине каменных мешков, в самом дальнем из них, куда кинулись одурелой толпой все – и немцы, и татары, при неверном свете факелов засверкала сталь, подымались и опускались бердыши… Обнажили ножи свои опричники, взялись за топорики…
Быстро редело обреченное на гибель беззащитное стадо людских существ… С воплями, гремя цепями, прятались они друг за друга, молили, проклинали – и падали, изрубленные, на каменные плиты пола, где ноги убийц скользили и погружались по щиколотку в лужу крови…
Иные из пленных, обезумев, старались защищаться, отбивались, кидались на землю, впивались зубами в ноги мучителям.
Те топтали несчастных, отбрасывали их под ножи товарищей и потом добивали сами, кромсая уже мертвые тела, шаря под трупами, чтобы посмотреть, не укрылся ли там еще живой кто-нибудь…
И только когда все пленные были перебиты, один за другим стали подыматься наверх палачи, унося с собой отрубленные головы.
Тюремный приказчик, сам напуганный до полусмерти, стоял в стороне и остался теперь последним, с двумя сторожами, у которых были в руках фонари.
– Что же, теперя хоронить надобно… Где их, экую ораву, повытаскивать наверх? Да и зазорно, поди… Митька, принеси кирки, лопаты… Ошшо двоих позовите… Яму тута выроем… поглыбже. Похороним всех!
И, осеняя себя крестом, он стал шептать молитвы.
Глава V
Годы 7078–7079 (1570–1571)
Весь 1570 год был труден для Иоанна, хотя и довольно удачен. Новые затеи и широкие планы государственные охватили неугомонную, кипучую душу царя. А с ними вместе, конечно, и новые заботы. Из себя выходил он, видя, как тупо и косно большинство окружающих его, все старые бояре и князья. Невежество считается чуть ли не доблестью, лень и тунеядство – признаком благородной крови. А дела – так много… Литва и Польша выразили явное желание призвать на трон Иоанна, когда умрет доживающий свои последние дни Сигизмунд… Да и помимо их желания – все решил сделать царь, лишь бы только уладить дело и, без крови, приковать корону Ягеллонов и Пястов к тяжелой шапке Мономаха, украшенной и без того целым рядом новых корон! Видя, что Ливонию взять труднее, чем казалось вначале, Иоанн придумал новый ход, воспользовавшись мыслью двух приближенных немцев, давно служивших на Москве. Он вызвал с острова Эзеля брата датского короля, Фридриха, – королевича Магнуса, посватал ему свою племянницу Евфимию Владимировну и объявил:
– Желаешь быть королем Ливонским, с тем чтобы мы считались первой защитой твоей, а тебе – нас слушаться, как след голдовнику[11] – тогда всякую помощь получишь и войсками, и деньгами… И города за племянницей дадим тебе на Руси, пока в свое царство войдешь…
Без возражений согласился бедный эзельский герцог на такие блестящие условия и выступил во главе двадцатипятитысячного русского войска в походе на Ливонию. После нескольких удач осадил королевич сильный Ревель, подойдя к городу 21 августа 1570 года, да и засел здесь надолго – до 10 марта следующего года!
В то же время с востока тучи поднялись. Девлет-Гирей, как доносили, собрал стотысячное войско и шел на Русь.
Сам выступил с полками Иоанн, стал у Серпухова, желая встретиться с ханом и проучить хорошо… В Касимове как раз умер Абдалла отец царевича Саин-Булата… Иоанн неизменного своего любимца посадил на место отца беречь юго-восточную окраину, пока иного дела не подойдет. Но из Думы московской – тоже его не выпускал.
Покорный, незаметный, гибкий, как воск, в руках царя, но очень неглупый человек, Саин был незаменимый помощник. И ценил его царь.
В Литве у Ивана дела так удачно пошли, что король Сигизмунд приказал уж и архивы свои вывозить из Вильно, трусливо заявив:
– Куды пошел Полоцк, – видно, и Вильне ехать за ним! Вильна – не сильнее Полоцка… А русские его взяли… Проклятые москали, за что взялись – не отступаются!
Кончилось тем, что на три года заключили перемирие враги. За Иоанном оставалось пока все, что успел он захватить у Литвы.
Но чтобы вся эта громадная машина шла, хотя бы и неровным, ходом, Иоанну приходилось тратить всю мощь его души, больной, искалеченной, правда, но все-таки широкой и смелой… Царь до последней степени напрягал свой холодный, проницательный ум, вспоминал все, что прочел и услышал, что сам увидеть успел за свою жизнь – по части царского правления…
И шла машина… Скрипела, визжала… Ревела тысячью недовольных голосов… ломались тысячи негодных колес и щедро приходилось смазывать механизм горячей кровью людской, проливаемой и в боях, и на плахе… Но без битвы – не дается никакая победа… А плаха? Она тогда играла в общественной и государственной жизни не большую роль, чем теперь многолетнее заключение в одиночных тюрьмах. Тяжелая, позорная, но общепринятая кара! Грубый век если и не требовал грубой, первобытной кары, – то мирился с нею, не умея создать чего-нибудь лучшего… Только редкие люди сознавали, что их век жесток… Но они готовили миру будущее, а в настоящем часто сами ложились умной, отважной головой на залитый кровью обрубок дерева, на позорную плаху…
Так, в тревогах, в надеждах и полный забот, прошел весь год для Иоанна.
Хан побоялся нагрянуть, узнав, что царь лично готов повстречаться с ним. Слава Иоанна как полководца невольный ужас наводила на врагов. Наводил он ужас и на своих, особенно на бояр и воевод.
– Первый враг государя – он сам! – говорили не раз про него.
– Господи, укроти дух мой! – молился и сам Иоанн не раз в часы своего душевного просветления. – Пошли мир мятежной душе моей… Утоли страсти мнози, кои от юности моей поборают меня…
Не помогала молитва.
Кровь неудержимой, кипучей волной переливалась в его жилах, порождая бурные желания, приводя к дикому взрыву страстей и похоти, так же точно, как быстро, ярко и отчетливо проносились мысли в его мозгу, работающем с лихорадочной, с нечеловеческой силой.
На смену старому пришел новый, тяжелый 1571 год. Появился голод и мор, последствия долгих войн и последней резни новгородской, когда жители пили воду, трупными ядами зараженную… Все росли и ширились по царству эти два печальных наследья борьбы человеческой, два стихийных бича.
Природа, как будто не желая отставать от людей, стараясь показать, что в истреблении, как и в созидании, всегда она превзойдет своих рабов, дохнула смертью и гибелью…
Новые леса крестов вырастали везде, где ни селился только живой люд на Руси…
Казанские, касимовские, русские рати, все полки почти двинуты в Ливонию, где особенно разгорелась борьба.
Но в марте – со стыдом, ничего не сделав, должен был Магнус отступить от Ревеля, предав огню свой укрепленный, обширный зимний стан… Смущенный крупной неудачей, напуганный восстанием в Юрьеве, которого не сумел подавить, – не решился и вернуться в Москву королевич. Тем более что обрученная с ним княжна Евфимия Владимировна тихо хирела два года, сломленная вестью о гибели ее родной семьи, явно избегала видеть палача-дядю, – да так и угасла тихо этой весной…