Валерий Замыслов - Иван Болотников
Болотников помрачнел, стиснул эфес сабли. Застыло войско, подавленное страшной вестью. Атаман обвел тяжелым взглядом повольников, глухо спросил:
— Что молчите, донцы? Терпеть ли нам зло стрелецкое?
Повольница ожесточилась, взорвалась:
— Не станем терпеть, батько! Побьем служилых!
— Кровь за кровь!
Болотников сел на коня, выхватил из ножен саблю.
— Иного не ждал, донцы. За мной, други!
Войско хлынуло в степь. Обок с Болотниковым скакал Нечайка; немного погодя он показал рукой на гряду невысоких холмов.
— Там, батько!
Вскоре казаки подъехали к полю брани, усеянному трупами повольников. Болотников оглядел местность; то была просторная лощина, прикрытая холмами.
— В ловушку угодили.
— Вестимо, батько. Никак, стрельцы их ране приметили да за холмы упрятались, — произнес Нагиба.
Казаки спешились и спустились в лощину. С трупов неохотно снимались отяжелевшие вороны. Казачьи головы торчали на воткнутых копьях.
— Вот еще одна годуновская милость, — зло процедил Болотников.
— Не любы мы Бориске, — вторил ему Васюта. — Ишь как супротив донцов ополчился[86].
— Собака! — скрипнул зубами Нагиба.
Болотников приказал вырыть на одном из холмов братскую могилу. Казаки собрали павших, сняли с копий головы. Вдруг один из донцов крикнул:
— Сюда, братцы!.. Юрко!
Молодого казака обнаружили в густом ковыле, неподалеку от холмов. Был тяжело ранен, рубаха разбухла от крови. Болотников склонился над ним, приподнял голову.
— Ты, батько? — открыв глаза, слабо выдохнул казак.
— Я, Юрко. Крепись, друже, выходим тебя.
— Не, батько… не жилец… Тут их много было, за холмы упрятались… Дон не посрамили, немало стрельцов уложили, — казак говорил с трудом, дыхание его становилось все тише и тише. — Прощай, батько… Прощай, донцы. — Последние слова Юрко вымолвил шепотом и тотчас испустил дух.
Болотников снял шапку, перекрестился.
— Прощай, Юрко.
— Не повезло хлопцу, — горестно вздохнул дед Гаруня. — В Раздорах поганые дюже посекли, почитай, с того свету вернулся. А тут вот стрельцы… Вражьи дети!
Деня понес на руках погибшего друга к могиле. Всхлипывая, не стесняясь горьких слез, гутарил:
— Как же я без тебя, братушка? Будто душу из меня вынули. Ох, лихо мне, братушка, ох, лихо!
Едва успели похоронить павших, как к холму прискакали трое ертаульных.
— Настигли, батько. Верстах в пяти на отдых встали.
— Вас не приметили?
— Не, батько. Погони не было.
— Таем можно подойти?
— Нет, батько, — ертаулъный повернулся и махнул рукой в сторону одного из курганов. — До него балками и урочищами проберемся. Стрельцы не приметят. А дале — как на ладони: ни холмов, ни овражков.
— От курганов версты две?
— Так, батько.
Болотников призадумался. Стрельцов врасплох не возьмешь. Пока скачешь эти две версты, служилые примут боевые порядки, и тогда не миновать злой сечи. Немало попадает казачьих головушек.
— Поскачем, батько, — поторопил Нагиба.
— Погодь, друже. Стрелец — воин отменный, бьется крепко.
— Да ты что, батько? Не узнаю тебя. Аль стрельца устрашился? уставился на атамана Мирон Нагиба.
— Воевать — не лапоть ковырять. Тут хитрость нужна.
Устим Секира въехал на курган, глянул на вражье войско и стеганул плеткой коня.
— Ги-и, вороной!
Конь полетел к стрелецкому стану. Казака тотчас приметили, встречу выехали пятеро конных. Сблизились. Стрельцы выхватили сабли. Один из них выкрикнул:
— Куда разлетелся, гультяй?
Секира осадил коня, заискивающе улыбнулся.
— Здорово, служилые!
— Кому здорово, а те башку с плеч, — огрызнулись стрельцы.
— Пощадите. До вашей милости я. Ведите меня к голове, добрую весть везу, — еще почтительнее и умильнее произнес Секира.
— А ну кидай саблю!
Секира кинул не только саблю, но и пистоль.
— Вязать станете аль так поведете?
— И так не удерешь. Слезай с коня!
Секира спрыгнул, его взяли в кольцо и повели к стану. Стрелецкий голова встретил донца настороженно: не было еще случая, чтоб сам казак к стрельцам приходил.
— С чем пожаловал, гультяй?
— В стрельцы хочу поверстаться. Невмоготу мне боле с казаками, худой народец.
— Чего ж невмоготу-то?
— Воры они, отец-воевода, людишки мятежные. Шибко супротив батюшки царя бунтуют. То грех превеликий. Статочное ли дело супротив царя и бога идти?
— Не статочное, гультяй, — согласно мотнул бородой стрелецкий голова, однако смотрел на казака по-прежнему недоверчиво. — Чего ж сам-то в гультяй подался?
— По глупости, отец-воевода, — простодушно моргая глазами, отвечал Секира. — Дружки подбили. Непутевые были, навроде меня. Я-то по молодости на Москве жил в стрелецкой слободе.
— На Москве, речешь? — пытливо переспросил голова. — Это в кой же слободе?
— А на Лубянке, батюшка.
— Ну-ну, ведаю такую, — кивнул голова.
— Глуподурый был, — продолжал Секира. — Под матицу вымахал, а ума ни на грош. Отец меня в стрельцы помышлял записать, а мне неохота. Не нагулялся ишо, с девками не намиловался. Отец же меня в плети. Шибко бил. Всю дурь, грит, из тебя выбью, но в стрельцы запишу. А я, неразумный, уперся — и ни в какую! Не пойду в служилые — и все тут. Охота ли мне по башням торчать да по караулам мокнуть. А тут дружки веселые пристали, сыны стрелецкие. Бежим, Устимко, на Дон, там всласть нагуляемся. Вот и убегли, недоумки. А ноне каюсь, отец-воевода, шибко каюсь.
Отец-воевода слушал, кивал да все думал: «Поди, врет гультяй, ишь каким соловьем заливается».
— Слышь-ка, сын стрелецкий, а где ты в слободе богу молился?
— Как где? В храме, батюшка.
— Вестимо, в храме, а не у дьявола в преисподней, — хохотнул голова.
Секира перекрестился, как бы отгоняя лукавого, а воевода степенно продолжал:
— Молился я на Лубянке. Вельми благолеп там храм пресвятой Богородицы.
— Богородицы?.. Не ведаю такого храма в слободе. Стояла у нас церковь святого Феодосия.
— Ай верно, гультяй. Запамятовал, прости, господи… А кто Стрелецким приказом о ту пору ведал?
— Кто? — Секира малость призадумался. — Дай бог памяти… Вспомнил, батюшка! Сицкий Петр Пантелеич. Дородный, казистый, борода до пупа.
— Верно, гультяй, верно. Знавал я Петра Пантелеича, мудрейший был человек. Преставился летось на Лукерью-комарницу, — голова вздохнул, набожно закатил к синему небу глаза, стукнул о лоб перстами. Трижды перекрестился и Секира. А голова продолжал выведывать:
— А в каком кафтане батюшка твой щеголял? Поди, в малиновом?
— Никак нет, отец-воевода. В лазоревом[87].
— Ах да, опять запамятовал. В лазоревом у Сицкого ходили, — голова помолчал, поскреб пятерней бороду. Не врет гультяй, никак, и в самом деле был сыном стрелецким.
— О какой вести хотел молвить?
— Невзлюбил я казаков, батюшка. Одна крамола у них на уме, супротив царя воруют. Намедни посла турецкого пограбили, деньгой да саблями полны кули набили. А теперь на Воронеж идти помышляют, бунташные хари. Изловил бы их, батюшка.
— Степь-то широка, гультяй, изловишь вас.
— Изловишь, отец-воевода. Казаки ноне недалече, и всего-то в двух верстах.
— Да ну! — встрепенулся голова и с беспокойством поглядел в степь. Не вижу что-то.
— В лощине они, батюшка. Тризну правят. Шесть десятков. Сидят, винцо попивают да дружков поминают. Вон как ты ловко казаков в лощине-то уложил. И эти никуда не денутся.
— А не лукавишь? — голова искоса глянул на Секиру. — Башку смахну, коль врешь.
— Помилуй бог, батюшка. Вот те крест!.. Пошто же я стану врать, коль сам к тебе пришел. Мне, чать, еще пожить охотца.
Голова прошелся взад-вперед, а затем опустился на походный стулец. Возле переминались сотники.
— Что порешишь, Кузьма Андреич? — спросил один из них.
Голова призадумался. Дело-то не простое, с казаками воевать худо. Дерзкий народец! Бьются насмерть. В лощине той сами полегли, но и три десятка стрельцов повалили. Шутка ли! А стрелец тебе не гультяй — человек государев, и за каждого надлежит перед царем батюшкой ответ держать: как да что и по какому нераденью служилых не уберег? Правду сказать, казаки-то сами полезли. Норовили их в полон взять да в Самару отвезти, а казаки — в сабли! «Донцы в полон не сдаются!» И на стрельцов. Хотели было прорваться, да не выгорело. Так все и полегли, нечестивцы!
На украйные земли Кузьму Смолянинова послали в пролетье, когда на Москве начал сходить снег; послали не одного. Собрал начальных людей Годунов в своих палатах и молвил:
— Стоять вам на Украине крепко. Беглых мужиков ловить и вспять возвращать. Казакам же с Понизовья — ни проходу, ни проезду. А тех, кто в Верховье лезет да разбой чинит, купцов да послов грабит, — полонить и казнить смертью.