Юрий Вяземский - Детство Понтия Пилата. Трудный вторник
Но стремительно и ярко вспыхивая, они быстро и неожиданно гаснут. Ибо тут проявляется еще одно свойство их характера, резко отличающее их от характера наших иберов. Наши – действительно страстные люди. Они долго таят и накапливают в себе огонь, скрытно и мучительно воспламеняются, но, вспыхнув, свирепствуют, как лесной пожар, который ничем не удержать, который останавливается лишь тогда, когда уничтожает всё вокруг и сам себя сжигает. – А эти, как искры от костра – щелкнули, брызнули и тотчас погасли и исчезли.
Решения они принимают так скоропалительно и необоснованно, что сами не понимают, когда и зачем приняли. Вспыльчивость и необдуманность – прирожденная черта характера гельветов.
«Радушием и безупречной учтивостью по отношению к гостям в доме кельты могут сравниться, а то и превзойти многих своих европейских преемников…» Так почти сто лет назад писал божественный Юлий в своих «Записках». – А я добавлю: гельветы вопиюще гостеприимны. То есть, когда они принимают у себя гостей, торжественное величие хозяев и вычурная, церемониальная учтивость, которой они тебя словно окутывают, и это радушие, которое от своей безупречности кажется иногда прямо-таки ледяным, и горы еды, которую они не выставляют, а вываливают на стол, и кудряво-цветастые, нестерпимо-длинные речи, которые они произносят во славу своих богов, во здравие гостей, в оправдание своего якобы «убогого» угощения (они их сперва мучительно долго произносят на гельветском наречии, а потом кратко переводят на латынь), – всё это именно вопиет о превосходстве хозяев над гостями: дескать, смотрите, как радушно, как безупречно, как учтиво и гостеприимно мы вас принимаем и угощаем, а когда мы к вам пожалуем с ответным визитом, разве вы сможете угостить нас соответственно? Да ни за что в жизни! Поэтому, дорогие гости, кушайте на здоровье и помните о своей скаредности, своей бедности, своем невежестве, своем ничтожестве перед нами, радушными и безупречными!
К тому же среди гельветов слишком распространено пьянство. И ладно бы пили они свои домашние меды или ячменное пиво, которое галлы называют «кормой», а римляне «церевизией», – эти зелья они способны поглощать в огромных количествах и при этом худо-бедно сохраняют человеческое достоинство. Но на беду свою они пристрастились к италийскому и греческому вину, которое пьют неразбавленным. И скоро – намного скорее, чем у греков и тем более у римлян – голубые глаза гельветов сначала темнеют, затем наливаются кровью, потом скашиваются к переносице; они приглашают своих гостей выйти на улицу, так как в доме у них, понятное дело, всё должно быть учтиво и чинно, и там, за порогом радушия и гостеприимства, от одного вольного слова, случайного жеста или неосторожного движения… Едва ли не каждый второй пир заканчивается дракой; если до этого хозяева и гости не перепьются и не свалятся друг на друга; кто где сидел, там валится и в лучшем случае засыпает, а в худшем – начинает домогаться своей соседки, и если та оказывается чужой женой… – сам понимаешь, что происходит следом за этим… И каждый третий гельвет с утра и до вечера ходит в подпитии…
Не берусь утверждать наверняка, но сдается мне, что буйство и внезапная агрессивность гельветов проистекают частью от их еды. Любимое их лакомство – свинина: жареная, вареная, соленая. Свиньи у них живут на свободе и от наших свиней отличаются величиной, быстротой, силой и крайней враждебностью к незнакомому человеку.
Однажды я имел неосторожность приблизиться к стаду гельветских свиней. Так еле ноги унес! И то лишь потому, что пастух вовремя пришел мне на помощь…
Вот и «свинячат также двуногие», как выразился поэт-сатирик, кажется Мелисс.
XIX. Вроде бы неприглядную нарисовал картину – самовлюбленные, расфуфыренные, драчливые и часто пьяные люди. Но так ли уж они неприглядны, если судить не по внешнему облику, не по поверхности, а заглянув в суть жизни и в глубь человеческого естества?
Не сравнивая их с нами, просвещенными, сдержанными и трезвыми, скажу лишь: никому не запрещается любить самого себя. Пестрая внешность гельветов лишь нам, римлянам, режет глаза. Драчливость их уже давно не вредит никому из соседних племен. Пьянству их научили и старательно спаивают другие, намного более цивилизованные и якобы мудрые народы – греки и римляне, виноторговцы, на их несчастном пристрастии набивающие свои кошельки.
Подумаю и прибавлю, что даже неискренность гельветов мне кажется более искренней, более честной, более справедливой…
Нет, Луций, не сравниваю. А просто пытаюсь объяснить себе, почему, оказавшись в Гельвеции, я часто уходил из города, в котором я был заикой и сыном «предателя отечества», и шел в близлежащие деревни, где в мазанках и бревенчатых домах обитали гельветы, считавшие меня маленьким римлянином и странным молчуном.
Как долго готовят приношения!.. Перикл стал медленно выполнять мои поручения. Раньше был расторопнее… Ленится?… Или стареет?… Но где я найду ему замену? Столько сил на него затрачено!..
Не знаю, зачем я всё это сейчас вспоминаю. Будто и вправду пишу письмо Сенеке…
Глава двенадцатая
Рыбак
I. Более других меня привлекала деревенька, расположенная на берегу озера, к северу от города, на широком мысу, с суши окруженном буковой рощей.
Там уже в марте месяце – за несколько дней до ид – начинали петь соловьи, которые в других местах обнаруживали себя лишь в апреле.
Этих соловьев я часто приходил слушать на рассвете, еще в сумраке выходя из дома и покидая город.
Было там три соловья, и пели они в разное время и в разных местах, но у каждого соловья было свое собственное время и место.
Раньше других издавал пронзительные призывные звуки первый соловей, поселившийся на высоком ореховом дереве, над прудом в центре деревни. Затем просыпался, сперва ослабевшим голосом выводил медленные модуляции, а потом, когда пробегал ласковый шелестящий ветерок, будто плача, захлебывался мелодией и обмирал на протяжных нотах второй соловей – на широкой сосне, росшей на самом берегу озера. И стоило ему замолкнуть, в дальней буковой роще третий соловей без всяких предисловий взрывался и разбрызгивал по окрестностям свои почти металлические трели – в бешеном темпе, с переливами, с вибрациями, с каскадами отрывистых нот.
И вот, едва пробуждался первый соловей, из мазанки возле пруда под ореховым деревом выходил человек и шел в сторону озера. Когда человек этот садился в лодку, запевал второй соловей. А когда лодка, удалившись от берега, замирала на водной глади, и к ней из солнечной дымки подплывал одинокий лебедь, второй соловей умолкал, и тотчас взрывался и яростно брызгал третий соловей из буковой рощи.
Представь себе, это повторялось с безукоризненной регулярностью. И трудно было сказать: человек ли согласует свои действия с партитурой птичьего пения, или же птицы следят за человеком и движениями его руководствуются.
Так было в марте. В апреле соловьи исчезали, и рыбак ловил рыбу в туманной тишине, изредка нарушаемой гортанными криками серого лебедя.
II. Лебедь этот был весьма странным существом. Он был значительно крупнее всех прочих лебедей, которых можно встретить на нашем Леманском озере. Он был серым и взъерошенным, то есть перья у него торчали в разные стороны и чем-то напоминали острые и жесткие шевелюры северных галлов – вплоть до того, что некоторые перья казались рыжеватыми или зеленоватыми и чуть ли не специально раскрашенными.
Лебедь никогда не встречал рыбака возле причала. Но стоило человеку сесть в лодку и отчалить, выплывал из тумана. Даже когда не было никакого тумана, лебедь всегда появлялся внезапно и во весь рост, как бы выныривая – из воды? нет, словно из воздуха. И я ни разу не видел, чтоб он нырял, и даже голову он опускал в воду всегда с явным неудовольствием… Внезапно возникнув, лебедь будто вставал на задние лапы, то есть тело его вертикально поднималось из воды, он раскрывал свои мощные крылья и ими, нет, не взмахивал, а словно обнимал приближавшегося к нему рыбака, ни звука при этом не издавая. Потом снова садился на воду и деревенел, словно буй или обрубок бревна. А когда лодка приближалась к нему, оживал и плыл, как правило, вдоль берега, но иногда – в глубь озера, навстречу солнцу и снежным Альпам на далеком северо-восточном горизонте. И лодка с рыбаком всякий раз следовала за ним.
Плыли они иногда коротко, иногда долго. И когда лебедь останавливался, рыбак переставал грести, опускал якорь и закидывал сеть.
Ни разу я не видел, чтобы рыбак вернулся назад без улова. Даже в те дни, когда у других гельветов, промышлявших на озере, не было ни рыбешки, рыбак с серым лебедем привозили на берег полный садок рыбы.
Говорю привозили, потому что лебедь неизменно провожал человека до причала, вместе с ним выходил на берег и сторожил улов, пока рыбак привязывал лодку и укладывал снасти, а после ковылял за ним почти до самой деревни. Но на территорию деревни не вступал, останавливался, вытягивался вверх и распластывал крылья, бесшумно прощаясь. (Кричал он лишь на воде и в те редкие моменты, когда рыбак собирался забросить невод, но лебедю место не нравилось – тогда он гортанно трубил, огибал лодку и показывал нужное направление.)