Государи Московские: Воля и власть. Юрий - Дмитрий Михайлович Балашов
Остоялся, отмотнул головою, утишая темную кровь греховного безумия. Глубоко вздохнул, конвульсивно сжимая зубы.
Так вот хватал портомойниц в отцовом терему, и те, мало сопротивляясь, расширенными от ужаса и обожания глазами взирая на молодого князя, сами спешили скинуть с себя мешающую преграду одежд.
Он был стар. Теперь уже посадские девки, что приглашены были убирать терем, не взглядывали на него умильно-зазывно, не проходили мимо, нарочито виляя бедрами. Он был стар и яростно обижен на жизнь, на мир, на Витовта, на великого князя Василия (как-никак, равного ему, великому смоленскому князю!), даже на верного слугу Семена Вяземского, что, лишась своего удела, потащился за ним, за Юрием, вместо того чтобы мудро изменить и как-то поладить с литвином.
За трапезою были князь Семен, духовник Юрия, отец Никодим, двое холопов, конюший князя и старший егерь, и наместник князя Василия – московский боярин, что безразлично взирал на Юрия с тем скрытым небрежением, которое, не выявляясь явно, не давало права Юрию вспылить, но тем обиднее чуялось смоленским беглецом («И этот гребует мною!» – рвалось из души). Ели в тяжелом молчании. После молитвы не было сказано почти ни одного слова.
– В Смоленске тихо? – вопросил князь отрывисто в самом конце трапезы.
– Витовт дал людям леготу! – отозвался, отводя глаза, князь Семен, досказав с отстоянием: – И церкви не рушит!
Юрий молча скривился. И Олега уже нет! Была еще надежда, что смоляне, недовольные Витовтом, подымут восстание. Но Витовт оказался умнее, чем полагал Юрий. И латынских попов, видно, попридержал! – домыслил князь про себя. Церкви рушить – на «потом» отложено! Он перебрал в уме знакомых смоленских бояр и с горем понял, что в городе его не ожидает никто. Верные давно схвачены и казнены Витовтом, иные… Приходило признать, что народ устал и хочет одного – покоя. И что Витовтова «легота» потому и принята смолянами. Как, когда и почему исшаяла смоленская сила? Куда утекло серебро? Почто перестали быть победоносными смоленские рати, когда-то грозные и неодолимые для врага?
Он бросил двоезубую вилку на тарель. Вытер рушником жирные губы и пальцы. Встал, омыл руки под рукомоем. Прошел к себе. Ульяния опять появилась, позвавши в баню, и опять остро и страшно колыхнулось в нем бешеное желание. До того, что на миг замглило в глазах.
На ходу расстегивая домашний суконный зипун, спустился по ступеням. Холопы подскочили почтительно.
Баня истекала паром. С порога предбанника князя обдало влажным теплом. Холоп помог разволочься, стянул сапоги. Князь, поджимая пальцы ног на холодном полу, пригнувши голову, пролез в баню, в облако серого пара, едва не задохнувшись от огненного жара раскаленной каменки.
Парились вчетвером. Князь Семен был ростом ниже Юрия, но широк в плечах и тяжеловат в чреве. «Как эдакого-то обнимает и голубит?» – подумалось едва не впервой. Доселе не замечал ни тучности Семеновой, ни печати возраста на его лице.
Конюший и псарь были оба сухоподжары, предплечья у обоих в буграх мышц. Конюший польским обычаем брил бороду и носил долгие усы, а псарь до глаз зарос пшенично-сивою курчавою бородою. Размыто двигались в серо-белом огненном пару, хлестались березовыми вениками, плескали на каменку хлебный квас. Юрий дважды выходил, не выдерживая, обливался холодянкой, пил брусничный квас и снова лез в раскаленное нутро бани. Наконец, удоволенные, вылезли в предбанник, уселись по лавкам вокруг малого столика с квасом и закусью. Пили, вспоминая охотничьи байки, разные случаи, совершившиеся с князем и другими. О невеселых делах смоленских избегали говорить.
Чуя во всем теле привычную после бани легкость и веселье, князь поднялся по ступеням к себе и опять, ощутив мгновенную сухость во рту, встретил Ульянию. Глазами, движением рук позвал за собой, но Ульяния мягко выскользнула из его объятий, слегка улыбнувшись, вымолвила тихо, но твердо:
– Не надо, князь! Постель готова тебе.
Он прошел, остоялся. Вдруг весь покрылся бурым румянцем и молча вскипел. Не надобен был Смоленск, ни Новгород, ни даже Москва, – нужна, надобна, необходима эта женщина, по какой-то дикой нелепости принадлежавшая иному! Он, не вызывая холопа, сошвырнул сапоги с ног, повалился на ложе, издав какой-то с придыханием медвежий рык. Лежал, бурно вздымая грудь. Кровь ходила толчками, в голове, в сумятице мыслей и чувств проходили картины: широкая площадь, полная народу, – Смоленск. Празднично бухают колокола. Ведут литовский полон. Проезжают шагом вереницею всадники-победители. Освобождены Вязьма, Ржева, Мстиславль. И он восходит по ступеням княжого терема, и его встречают, и гремят здравицы, и пир горой, и после – пышная постель, и в постели, раздетая, трепетными пальцами придерживая сорочку на груди, на полной груди, готовой вырваться наружу, в плен его рукам, его поцелуям, сероглазая красавица, приоткрывшая розовые уста, призакрывшая очи, вся в ожидании, в страхе и трепете, в жажде ласк, его ласк! Она, Ульяния… Он скрипнул зубами, тяжело поднялась и рухнула на постель десница, пробормотал злое слово, смял тафтяное изголовье, погрузил в него пылающий лоб и представилось опять, что не в дорогую узорную ткань, а в лебяжий пух ее грудей погружает он свое лицо.
Он поднял лик (он был страшен в сей час, с оскаленными зубами, жестоко ощерившийся, почти безумный). В изложне плавала тьма, и казалось, что кто-то мохнатый, мглистый – не дьявол ли сам? – сидит под образами внизу и смотрит на князя черным, как ночной туман, взором.
– Ты нужна мне! – простонал князь вновь, падая в подушку лицом. Показалось, что и все волшебно изменится, и жизнь вновь обретет смысл, стоит ей уступить ему и