Иван Наживин - Иудей
Повесив голову, дошли до дому. Анней приказал Кварту, чтобы вигилы не расходились. Чем все это кончится, было не ясно, но нужно было сохранить хоть какую-нибудь ячейку вооружённой и дисциплинированной силы. И, испытывая во всем теле тяжесть невыносимую, он скрылся в глубине своего дворца…
Вокруг становилось все тише и тише. Тяжкий смрад пожарища — вероятно, под развалинами осталось немало трупов — не давал дышать. Анней был точно на каком-то острове среди всего этого разрушения и безмолвия. Разосланные по городу дозоры, возвращаясь, — если они возвращались — доносили одно и то же: город жгут, город грабят и впереди ничего не видно.
Под вечер, когда сквозь дымные завесы местами показались звезды и опять точно растопились в багровом зареве вновь усилившегося пожара, мимо дворца Аннея опять прошли кучкой какие-то оборванцы с пением не то гимна какого-то, не то молитвы, и в голосах их было слышно торжество и точно сдержанная радость. Вигилы проводили их подозрительными и злыми взглядами.
— Крестусы, — сказал угрюмо один.
— А по-моему, просто иудеи из-за Тибра.
— А это не одно и то же? — презрительно смерил первый взглядом возражавшего. — Что иудеи, что крестусы — одна дрянь. Сколько раз их из Рима выгоняли, а они опять, как клопы, налезут…
— Говорят, сама Августа в их веру перешла.
Наступило долгое молчание. И низкий голос уронил осторожно:
— Ну, уж если Поппея за ними потянула, значит, хороши. Охо-хо-хо-хо…
И вдруг, уже на рассвете, со стороны парка Лукулла послышался быстрый поскок коней. Вигилы высыпали на улицу: кто это может быть? Всадников оказалось трое. Задний поражал даже издали своим ростом. И покрытые пеной кони разом встали у входа, и молоденький и тонкий юноша, едва коснувшись земли, бросил:
— Анней Серенус?
И сразу по звуку этого задыхающегося голоса вигилы поняли, что перед ним переодетая женщина. И, приглядевшись, узнали: Эпихарида! А это нубиец Салам скалит белые зубы. А третий… да и это женщина! И какая красавица!.. Кони тяжело носили боками.
— Ну, где же Анней Серенус?
Но у входа во дворец — там чётко виднелась из яркой мозаики собака и надпись: «Берегись!» — стоял уже Анней. Ещё мгновение — и Эпихарида, рыдая, была у него на груди.
— Но ты… ты… сумасшедшая, — говорил он, лаская её. — Как же можно было?
Он был очень тронут её преданностью и внутри него сразу все загорелось.
— Нет, это ты сумасшедший! — воскликнула, рыдая, гречанка. — Как можешь оставаться тут и не дать мне никакой весточки? Есть у тебя сердце или нет? Ты послушал бы, что у нас там на берегу о Риме-то рассказывают!
— Ну, ну, ну… Прости, — целовал он её. — Но от тебя пахнет дымом…
— Нет, это от тебя.
Анней с сердечной улыбкой протянул руку:
— Милости прошу…
Эпихарида подняла к нему голову.
— Ну, что, и теперь квириты, — в это слово она вылила целое море презрения, — будут колебаться?
Анней сделал ей знак глазами на вигилов.
— Ах перестань! — воскликнула она. — И они такие же люди… Вигилы! — вдруг обратилась она к ним. — Город сжёг ваш цезарь. Неужели и это римляне спустят ему?
И вдруг, к удивлению Аннея, старый Кварт решительно проговорил:
— Не за нами дело. Если большие не начинают, как лезть вперёд малым?
— Если большие забыли честь и совесть, пусть малые напомнят им об этом, — бросила Эпихарида. — Посмотрите, что вокруг города-то делается! Лагеря погорельцев — глазом не окинешь. Ни есть, ни пить, грязь… Дети плачут… Люди вы или нет?
— Ну, иди, иди, отдохни, — взяв её за руку, решительно проговорил Анней. — Пойдём. Нашуметь успеешь и потом… Иди, Миррена. Я рад видеть тебя… А ты, Салам, передай коней вигилам выводить, а сам иди, подкрепись. Благодарю тебя за верную службу… Идём, Эпихарида…
— Сейчас, милый, — прижалась она к нему, но не утерпела и снова громко обратилась к Кварту: — Я вижу, старик, что сердце у тебя на своём месте. Собирай вокруг себя храбрецов, верных сынов Рима. И если уже не стало вождей среди квиритов, мы с тобой поведём народ против шутов и безумцев!
— Идём, идём…
И когда переступили порог дома, Анней вдруг остановил свою милую.
— Я виноват перед тобой, Эпихарида, — с волнением сказал он. — Я давно должен был позаботиться о том, чтобы ты переступила этот порог… как следует. Но я думал, что жрецы и магистраты ничего не прибавят к тем узам, которые нас связывают и которые сегодня стали ещё крепче.
— Ничего мне, милый, не надо, — прижалась она к нему и вся от счастья зарделась. — Те слова, которые по дедовскому обычаю произносит невеста, садясь впервые у очага своего мужа, я повторяю в сердце своём каждый день сотни раз: ubi tu Gaius, ibi ego Gaia[77]. Ну, скажи: ты доволен, что твоя Кая около тебя?
— И доволен, потому что люблю тебя, но и недоволен, потому что ты подвергла себя таким опасностям, — сказал он. — Да и тут — чем ещё все кончится? Вполне возможно, что на развалинах Рима встанет новый Спартак.
— В тысячу раз лучше Спартак, чем Нерон! — решительно тряхнула своими кудрями Эпихарида. — Идём, Миррена. Нам надо переодеться. Я знаю, что ты завидуешь теперь мне немножко, во подожди, придёт счастье и к тебе. Идём…
— Подожди, — остановил её Анней. — А где же вы проехали?
— От дороги Аппиа мы свернули в сторону и до самых Саларийских ворот ехали окраинами, — отвечала она. — А затем пробрались садами. Городом проехать никак нельзя. И если бы не Салам, думаю, что и вообще мне тебя сегодня не видать бы…
И она снова жарко обняла Аннея.
Рабы и рабыни уже сбегались со всех сторон, чтобы принять неожиданных гостей. В триклиниуме быстро собирали стол. А когда Анней вышел, чтобы отдать вигилам приказ идти снова в дозор, у входа он невольно остановился: наружные двери были обвиты зеленью из его парка. То постарался Кварт с вигилами. Они любили своего начальника за суровую справедливость, за блеск, за смелость, и Кварт, в восторге от слов Эпихариды, подал вигилам мысль сделать то, что сделать следовало давно: обвитый зеленью и цветами вход в дом был признаком, что в доме — брачный пир.
И опять с некоторым удивлением Серенус почувствовал, что есть какой-то другой мир помимо мирка Палатина и знати, в котором он вырос, что эти суровые вигилы настоящие люди, и почувствовал странное волнение.
— Спасибо вам, вигилы, — сказал он. — Я не забуду этого.
И, отдав приказания, он вернулся к себе. Он чувствовал, что снова воскресает к жизни. Пусть вокруг в необъятных тучах дыма погибает огромный город, по пожарищу его души уже пробивается зелёная молодая травка. Жить ещё можно…
XLIII. МЫСЛЬ СТАРЦА ИФРАИМА
Пожар продолжался. Теперь и слепые видели, что город жгут с желанием выжечь его. В сердцах, как ни были они расхлябаны ужасами последних лет, поднялись тёмные тучи. Анней Серенус в своих опасениях нового Спартака был прав: тень его незримо бродила среди чёрных, дымящихся развалин, но возможные сподвижники его были слишком заняты грабежом… А владыка мира тем временем распевал перед своими подданными и ждал рукоплесканий, венков, похвал, подарков. Ему было мало, что он властитель мира: он хотел быть и первым стихотворцем, и первым певцом, и первым кучером. Он хотел, чтобы мир восхищался только им, только им дышал, только ему поклонялся. Когда до него дошла весть — он был в Антиуме — о начавшемся пожаре Рима, он не стал торопиться с возвращением: прежде всего надо закончить обещанные выступления. Так как впереди была поездка в Ахайю, в царство уже настоящего искусства, где он возьмёт настоящие уже венки за свой талант, за красоту своего голоса, за свой гений, то сюда, может быть, вернуться скоро не придётся, — так пусть уж послушают они его в последний раз!.. Из Рима летели гонец за гонцом, и Нерон лениво делал вид, что он изумлён размерами бедствия и что он сердится на нераспорядительность начальства, не могшего справиться с огнём.
— Но, в конце концов, тем лучше, — сказал он близким на пиру. — Теперь у нас есть возможность поставить столицу вселенной так, как это следовало давно… Выпьем за будущий. Нерополь!
Все с удовольствием сдвинули чаши за будущий Нерополь. Петроний требовал, чтобы божественный цезарь непременно написал о пожаре Рима такую же поэму, какая написана старым Гомером о пожаре Трои.
— Я говорю: такую же, — поспешил он поправиться, заметив тёмное облачко на жирном лице цезаря, — только в смысле темы: я не сомневаюсь, что твоя поэма превзойдёт поэму Гомера так же, как Нерополь превзойдёт Трою… А-а, эти твои стихи! Они слаще калибрийского мёда…
Теперь Нерон был доволен. И он заявил, что, как это ни грустно, обязанности императора призывают его в столицу и что поэтому утром они выступают в Рим.
Ещё издали увидел Нерон огромные тучи дыма, стоявшие над зеленой Кампаньей. Он предвкушал какое-то огромное, ещё никогда не испытанное, грандиозное впечатление, даже наслаждение от этой катастрофы, но по мере приближения к горящей столице им все более и более овладевало чувство разочарования. Из гигантского пожара точно ничего не выходило. Если бы все это было описано в какой-нибудь напыщенной поэме, то, вероятно комедиант по призванию выискал бы в ней несколько звучных стихов о гибели старого города; но никакой поэмы не было, а сперва были вонючие и грязные лагеря жалких, грязных, противных погорельцев, а потом потянулись нестерпимо вонючие чёрные пригороды с разлагающимися трупами людей и животных, торчащие обломки стен, заваленные всякой дрянью улицы и этот горький, отвратительный запах гари. Потом, в кварталах почище, стали попадаться кучки грабителей, которые торопились скрыться в дыму. А в отдалении иногда местами было видно, как золотыми и красными струйками расползался во все стороны огонь. Что горит Рим, было из-за дыма не видно — все, что было видно, это пожар нескольких домов. Была грязь, вонь, уныние и решительно ничего грандиозного, полнозвучного, потрясающего…