Михаил Загоскин - Рославлев, или Русские в 1812 году
– С ума ты сошел! – вскричал Ленской, – иль ты думаешь, что в главной квартире нечего есть?
– Это не мое дело.
– Помилуй, братец! Мы умираем здесь с голоду.
– Неправда! у нас есть картофель.
– Черт возьми твой картофель и тебя с ним вместе! Послушай, Зарядьев! оставь здесь хоть половину!
– Не могу. Все захваченное у неприятеля должно доставлять при рапорте в главную квартиру.
– Голубчик! душенька!.. пожалуйста! хоть на сегодняшний и завтрашний день.
– Ну, добро, так и быть! ешьте сегодня вдоволь, а завтра… вы слышали мое приказание, господин подпоручик.
– Слышишь, Двинской? – закричал Ленской. – Вели же поскорей отпустить хозяйке все, чего она потребует. Эй, мадам!.. мутерхен!..[123] мы хотим эссен!..[124] много, очень много – филь! Сборской! скажи ей, чтоб она готовила на десятерых: может быть, кто-нибудь заедет, а не заедет, так мы и завтра доедим остальное.
– Кому теперь заехать? – сказал Зарядьев, посмотрев на свои огромные серебряные часы, – половина десятого, и когда поспеет вам ужин?
– Долго ли приготовить несколько кусков бивстекса: это минутное дело.
– Постойте-ка! – сказал Ленской, – мне кажется, кто-то въехал к нам в ворота. Посмотрите, если к нам не нагрянут гости: чай, теперь на всех аванпостах знают, что мы захватили обед господина Раппа. Ну, не отгадал ли я? Вот уж из главной квартиры стали к нам наезжать.
– Здравствуйте, господа! – сказал Рославлев, войдя в комнату. – Насилу я выбрал время, чтоб с вами повидаться. Ну что, как поживаете?
– Здорово, Владимир! – вскричал Сборской. – Милости просим! Ты ужинаешь с нами?
– И даже ночую.
– Ну, садись и рассказывай, что слышно нового? Что у вас делают? Долго ли нам кочевать вокруг Данцига? Не поговаривают ли о сдаче? Ведь мы здесь настоящие провинциалы: не знаем ничего, что делается в большом свете. Ну, что ж молчишь? Говори, что нового?
– Во-первых, новое то, что вы видите меня живого.
– Как так?
– Да так. Вчера вечером меня послали в траншеи с приказаниями к отрядному начальнику. Исполнив данное мне поручение, я стал в промежутке пушечных выстрелов кой о чем болтать с артиллерийскими офицерами. Меж тем на дворе смерклось; наши выстрелы стали реже; влево на Гагельсберге[125] французы продолжали отстреливаться, а против нас, на Бишефсберге, вдруг все замолкло; мы подошли поближе к турам, выглянули, и я в первый раз увидел вблизи этот грозный Бишефсберг, который, как громовая туча, заслонял от нас город. При каждом взрыве наших бомб и гранат освещались неприятельские батареи; но солдат не было видно; французы сидели спокойно за толстым бруствером и отмалчивались. «Кой черт? – сказал артиллерийской капитан, который стоял возле меня, – что они – заснули, что ль?» Не успел он это выговорить, как вдруг… господи боже мой!.. мне показалось, что весь Бишефсберг вспыхнул; народ закипел на неприятельских батареях, ядра посыпались, и поднялась такая адская трескотня!.. Ну поверите ль? до сих пор еще гудит в ушах. Одно ядро попало в амбразуру, подле которой я стоял; меня с ног до головы осыпало землею, и пока я отряхался и ощупывал себя, чтоб увериться, на своем ли месте моя голова и руки, справа в траншеях раздался крик: «En avant!» Засверкали огоньки, и две или три пули свистнули у меня под самым носом… «Французы, французы!..» – «Где?» – спросил артиллерийской капитан. «Здесь! В траншеях!..» – «Становись!.. стрелки, вперед!» – закричал отрядный начальник и с простреленной головой повалился на меня; на него упало еще человека два. Тут я ничего невзвидел, а слышал только, что надо мной визжали пули и раздавался крик французского офицера, который ревел как бешеный: «Ferme!.. feu de peloton!»[126] Я стал выдираться из-под убитых, и лишь только высвободил голову, как этот проклятый крикун стал одной ногой мне на грудь и заревел опять: «En arriere! feu de fil! bien, mes enfants!»[127] Задыхаясь от боли и досады, я собирался уже укусить за ногу этого злодея; но он закричал: «Repliez – vous!»[128] – отскочил назад, в один миг исчез вместе с своими солдатами; и я успел только заметить при свете выстрелов, что этот крикун был в богатом гусарском мундире.
– Так это молодец Шамбюр? – перервал Сборской.
– Да, он. Мы узнали от двух захваченных в плен солдат, что они принадлежат к адской роте, которою командует этот сорвиголова.
– Ну, право, я дорого бы заплатил, – вскричал Ленской, – за то, чтоб взглянуть на этого удалого малого!
– А я бы не дал за это ни гроша, – сказал Зарядьев. – Дело другое, если б я мог размозжить ему голову… Неугомонный! буян!.. Ну что прибыли, что он ворвался в траншеи с сотнею солдат?.. Эка потеха!.. терять людей из одного удальства!..
– Он делает свое дело, – возразил Сборской, – Шамбюр как партизан должен нас всячески тревожить.
– Партизан!.. партизан!.. Посмотрел бы я этого партизана перед ротою – чай, не знает, как взвод завести! Терпеть не могу этих удальцов! То ли дело наш брат фрунтовой: без команды вперед не суйся, а стой себе как вкопанный и умирай, не сходя с места. Вот это служба! А то подкрадутся да подползут, как воры… Удалось – хорошо! не удалось – подавай бог ноги!.. Провал бы взял этих партизанов! Мне и кабардинцы на кавказской линии надоели!
– В том-то, брат, и дело! – сказал Сборской. – Надо почаще надоедать неприятелю. Как не дашь ему ни на минуту покоя, так у него и руки опустятся. Вот, например, этот молодец Шамбюр, чай, у всех наших аванпостных как бельмо на глазу.
– Тьфу, пропасть! – вскричал Зарядьев, бросив на пол свою трубку, – наладил одно: молодец да молодец! Давай сюда этого молодца! Милости просим начистоту: так я с одним взводом моей роты расчешу его адскую сотню так, что и праха ее не останется. Что, в самом деле, за отметной соболь? Господи боже мой! Да пусть пожалует к нам сюда, на Нерунг, хоть днем, хоть ночью!
– Сюда? – повторил Рославлев. – Как это можно? Позади всех наших линий, за пять верст от своих аванпостов, – что ты! Разве он сумасшедший!
– Смотри, Зарядьев, – сказал Сборской, мигнув потихоньку другим офицерам, – не накличь беды на свою голову! Теперь ты храбришься, а как вдруг он нагрянет…
– Так что ж? Добро пожаловать! Не испугаемся.
– Ну, не ручайся, брат: неровна минута. Скажи-ка правду: неужели ты во всю свою жизнь никогда и ничего не пугался?
– Никогда.
– Я про себя этого не скажу, – продолжал Сборской. – Я однажды так трухнул, что у меня волосы стали дыбом и язык отнялся.
– В деле? – спросил Зарядьев.
Сборской покраснел, провел рукою по своим черным усам и, помолчав несколько времени, сказал:
– Слушай, Зарядьев: мы приятели, но если ты в другой раз сделаешь мне такой глупой вопрос, то я пущу в тебя вот этой кружкою. Разве русской офицер и кавалерист может струсить в деле?
– Не знаю – кавалерист, а наш брат пехотинец… – Послушайте-ка, господа, – перервал Ленской, стараясь замять разговор, которой мог дурно кончиться, – если говорить правду, так вот нас здесь пятеро: все мы народ обстрелянный, хорошие офицеры, а, верно, каждый из нас хотя один раз в жизни чувствовал, что он робел.
– Признаюсь, – сказал Рославлев, – со мною что-то похожее недавно было.
– И я месяца два тому назад, – прибавил Двинской, – испугался не на шутку.
– Что грех таить, – продолжал Ленской, – и я однажды больно струсил. А ты, Зарядьев?
– Я уж сказал, что никогда и ничего не боялся.
– Право? А не случилось ли тебе ошибаться во фрунте перед твоим бригадным командиром?
– Перед бригадным командиром?.. Да нет, я никогда не ошибался.
– Как вы думаете, господа! – подхватил Рославлев, – мы еще нескоро ляжем спать; пусть каждый из нас расскажет историю своего испуга: это должно быть очень любопытно.
– И вовсе не обыкновенно, – прибавил Сборской. – Верно, не было примера, чтоб четверо храбрых и обстрелянных офицеров, вместо того чтоб говорить о своих подвигах, рассказывали друг другу о том, что они когда-то трусили и боялись чего бы то ни было.
– А чтоб нам веселее было болтать, – продолжал Рославлев, – так велите-ка внести кулечек, который я привез с собою: в нем полдюжины шампанского.
– Ай да приятель! – вскричал Сборской. – Шампанское! Давай его сюда!.. Тьфу, черт возьми!.. Хорошо вам жить в главной квартире: все есть.
Вино принесли, пробки полетели в потолок, шампанское запенилось, и Рославлев, опорожнив одним духом свой стакан, начал:
ПАРЛАМЕНТЕР– Вы слышали, я думаю, господа, что генерал Рапп запретил принимать наших парламентеров. Тому назад недели две посылали для переговоров, в предместье Лангфурт, майора Ольгина; его встретили
на неприятельских аванпостах ружейными выстрелами, убили лошадь и сшибли пулею с головы фуражку, Из этого ласкового приема нетрудно было заключить, что господин Рапп не на шутку изволил на нас дуться и что всякой русской парламентер будет угощен не лучше Ольгина. Но так как его превосходительство не в первый уже раз изволил отдавать и отменять подобные приказы, то дня через три после этого велели мне отвезти к нему письмо, в котором наш корпусный командир убеждал его принять обратно в город высланных им жителей. Вы, верно, знаете, что Рапп выгнал из Данцига более четырехсот обывателей, в том числе множество женщин и детей. Дабы предупредить эти эмиграции, которые, уменьшая число жителей крепости, способствовали гарнизону долее в ней держаться, отдан был строгой приказ не пропускать их сквозь нашу передовую цепы и эти несчастные должны были оставаться на нейтральной земле, среди наших и неприятельских аванпостов, под открытым небом, без куска хлеба и, при первом аванпостном деле, между двух перекрестных огней.