Владимир Личутин - Раскол. Книга III. Вознесение
Иван Глебович приподнялся на подушках.
Захарка готовно выплеснул остатки в ночной горшок, налил нового питья. Иван Глебович опустошил посудину и на какое-то мгновение замер, запрокинув лицо и призамгнувши медовые глаза. Потом глухо попросил:
– Плесни ишо, дьявол. Уф, кажись, отлегло… Это всё ты, баламут, худо меня веселишь. Пожалуй, погоню тебя прочь со двора.
Опорожнил и второй кубок.
Подозвал шута.
– Что-то не видал у тебя прежде, – показал пальцем на крест-мощевик Карла с улыбкою взошел на прикроватную приступку, как на лобное место, головою едва пророс над пуховой высокой взбитой периною, в глубинах которой маялся молодой барин. Иван Глебович перехватил крест в свою ладонь, наклонился и неожиданно поцеловал. Карла вздрогнул, переменился с лица, стал серый, как древняя церковная фреска; казалось, сейчас со щек осыплется старая опока.
– От святых мест гостинец, от гроба Господня, от Ерасалима угоднички принесли. А маменька, как помирать, мне завещала. Столько и памяти… Просто тебе на глаза прежде не пался, Иван Глебович.
Карла поймал губами руку хозяина, душистую, с атласной кожей, еще не загрубевшей от походов и ратей.
– Ну, прости… Думал, что нехристь. Не с сердца ж на тебя взъелся. Сам видишь, каков, – повинился Иван Глебович, чувствуя непонятную тревогу и смущение, и легкое отвращение, и утробную изжогу. С облегчением, скоро устав сидеть, откинулся в крахмальные наволоки. Его тонкое побледневшее лицо в смоляной волне разметавшихся по подушке тяжелых волос казалось врезанным в тяжелую раму, тесанную из аспидного мрачного камня.
Иван Глебович снова попросил питья. Жгло нутро. Берестяный туес стоял посередке спальни, притягивал взгляд прохладной глубиной.
– Может, хмель-от медком вишенным осадим? – перебил его желание карла. – Не заради пьянства, но здоровья для. Промочим кишочки, и гонца гнать не надо. С ночи осталось…
Иван Глебович не успел остановить. Захарка из капового ковша цветной наливкою наполнил чарки, лихо взбежал на прикроватную колоду и из своей руки прислонил посудину с медом к губам хозяина; из второй же, торопясь, опрокинул питье в себя, остатки выжал на макушку.
Иван Глебович цедил чару с расстановкою, и Захарка, привстав на цыпочки, с каким-то жадным пристрастием наблюдал за его ртом, осыпанным курчавой бородою. Потом, опомнясь, спрятался за постелю, выкрикнул оттуда:
– Барин, слышь, барин? Хочешь, загадку загану?.. Сидит, как клоп, а поет, как поп…
– Без обид?..
– Какие тут обиды…
Захарка уже верно знал, что скажет Иван Глебович.
– Будто смахивает на тебя. Сидишь, как клоп… А-а, малой, вот и посмурнел. Вот и губу надул. Обидчив ты больно, Захарка. Дуешься, как чирей на ляжке. Не в твоей бы службе обижаться, не по чину нос задирать. Лучше бы веселил молодого хозяина.
– А вот и нет… Кузнечик поет, кузнечик-молодечек, скок-поскок под бабий бок. Под титьку завалюся, никого не бою-ся. Тьфу на меня, вскружило душное место. Я было нырнул однове в сатанин омут, дак едва после выполз. Прямо не за что ухватиться. Топко, да моховито, да б… то. Эх, Ванюш-ка-а, сынок! Срамно то дело, куний мех, не бери на душу грех. Невинным-то помрешь, дак дольше не сгниешь.
Спохватился Захарка, прикусил язык, убежал в чулан, там срядился в колпак с бубенцами, в зипун пестрый из покромок, да в шальвары из лоскутьев, сшитых нараскосяк, унизанные стеклярусом; выделывая ногами кренделя, вылетел на середину опочивальни, вскричал:
– Привалял я хрюшку, да выросла свинья. Сударушки-ладушки, пышные оладушки.
– Что-то тебя к одному потягивает. Может, к жене отпустить в гулящую? Примет-нет?
– Хочешь, засватаю самого лучшего звания в стайке у соседа-барина? – скоморошничал Захарка, делая вид, что не расслышал Ивана Глебовича. И загнусавил, кривляясь, по ходу выкраивая завиральную побаску:
Как милашке промеж ног,
Эх, да заскочил бараний рог!
Ох, как больно, ой, как сладко
Помакать подливы с ладки,
Распечатать кулебяку,
Заголить подол на с…
Ладушки-ладушки,
Где были? У б… ки.
Девицы-любодеицы,
Что в том доме творится,
Что в чулане деется ?
То милашка крутится,
То постеля вертится…
Ох да ох, мох на мох,
Покатался-повалялся,
А к утру барашек сдох…
— Хватит! Надоел ты мне, пустомеля! Не язык – отхожее место. Поди вон! – вдруг вспыхнул Иван Глебович, очнулся от наваждения. – Зови дворецкого… Нет-нет, станет докучать и корить. И прав! Экий я скотина. Петруху кричи да дядьку постельного. Вели одевать.
Помрачнел, глядя, как закрылась за карлою дверь. Мерзко и пакостно было в груди.
Захарка же в своей каморе скоро сунул два пальца в рот, стошнил над ночной посудиной, вылил туда же остатки питья из бурака и потащил, присвистывая, в заход.
* * *«Сыночек, не пил бы ты. С лица-то слинял, как псец. Пожалел бы себя, коли матерь не щадишь. Что ты на вино-то попустился, кровиночка моя? Иль плохо учила тебя, много поваживала да часто прижаливала, одинакого? Вот и гореть мне в аду… Дружочек, сойдешь с пути, а кому наставить тебя? Ишь, как всё повернулось, заковали твою мати, а скоро и поволокут улицей, чует мое сердце, как скотинью падаль, и зароют в земляную яму, как батьку духовного Аввакума. Оттуда-то и не докричишься до тебя… Очнися, Иванушко, сынок богоданный… Пресветлая Лучью, услышь рабу грешную, покрой своими пеленами блудящую душу… Небось, с карлой повелся? У, каженик! Скажися, ну!..»
Иван Глебович мостился с краю лавки, будто каменный, уставя угрюмый взгляд на полати, где лежал ворох челядинного тряпья, да вичяное плетеное коробье, да всякая бабья стряпня. Из рукомойника у печного турка капало в лохань. Тетка Евдокия сидела в переднем углу под образами на своей дубовой стулке, нянчила в ладони крохотную, в четверть листа, Псалтырю, близоруко вглядываясь в рукописный текст, и что-то шептала нежно, возведя очи горе, а другой рукою гладила тяжелую цепь, змеино стекающую по груди. В низкое оконце, затянутое лоскутьями слюды, протаивал снежный свет с заулка и словно бы топленым молоком обливал тонкое лицо страдницы. Княгиня хотела быть суровой и сторонней в эту минуту, но смешливый изгиб губ и вздернутого чеботком носишки выдавал невольно ее кроткое сердце, сейчас переживающее за сестру…
Иван Глебович, очнися! Что за паморока нашла на тебя? Ведь только что с робостью душевной и слезливым чувством, полным раскаяния, ты спускался постельной лестницей в подклет к узнице, чтобы с порога пасть пред нею на колени и вскричать, освобождая закаменевшую грудь: «Матушка, прости негодящего Бога ради!» И вдруг будто тяжелый замок навесили на уста, а язык обложили каленой глиною, и стал он набухшим, как неводной кибас-грузило.
Изредка стольник бросал косой безрадостный взгляд на Федосью Прокопьевну, едва узнавая мать в этой долгой тяжелой ферезее из синей сукманины на вате, в суконных чулочках, подбитых белкою, и в черном повойнике, туго стянувшем какую-то чужую, безволосую, кукольную голову с набухшими мочками ушей, с долгими морщинами в подскульях и тонкой пожелтевшей шеей. Но избегал взглянуть в глаза, боясь навлечь гнева на себя и той укоризны, и материной горючей тоски, от чего разревется вдруг, как дитя, а сердце выскочит из груди и разобьется на осколки, как винная сулеица…
Федосья Прокопьевна не сдержалась, легонько, для пущей острастки стеганула сына костяными четками по плечу. Иван Глебович испуганно встрепенулся, как-то дурашливо ойкнул и кулем повалился с лавки, грянув головою об пол. Лицо его смертельно сбледнело, и взгляд остекленел. Федосья Прокопьевна еще вскричала: «Иван, хватит тебе придуряться!»
… А в это время сын ее утопал в болотной павне, пытаясь нащупать возле какой-то державы, но под руку попадались лишь хлипкая березовая ера да волосатый мшарник. Иван прощально взвел взгляд в небо и вдруг увидел мать, подымающуюся на вершине вихоря; она летела врастопырку, кружась, как мельница, и вскоре почти пропала из взгляда, превратилась в пылинку, но даже и в такой смертной дали Иван чувствовал ее притягливый спасительный взгляд, словно бы глаза, невидимые вовсе, оставались над ним, жили отдельно, сами собою. И порываясь навстречу навсегда отлетающей матери, вырываясь из тягучего болотного плена, Иван прощально, с тоскою вскричал, как чибис: «Ма-ма, не оставляй меня!..» «Не остав-лю, сынок!» – донеслось из райских палестин. И вдруг небо над болотиной от края и до края заняло молодое материно обличье, прояснившееся из прежних, вроде бы позабытых лет. Иван, радостно вздохнув, обессиленно опрокинул лицо в водяную мшарину и потек вниз, заливаясь болотной жижей.
«Как хорошо умирать-то, правда?» – произнес кто-то благодарным Отцовским голосом. Иван Глебович достиг твердого дна у врат в аидовы теснины и открыл глаза…