Иван Наживин - Распутин
Все вошли в небольшую столовую, где среди разномастной посуды буйно бурлил видавший виды самовар. И обои в наивных побледневших цветочках, и мебель — все было тут очень поношено, все говорило о давно пролетевших годах, но все, каждый уголок, каждая мелочь, было полно давних и теплых воспоминаний, все было родное. И в широко раскрытые окна слышалось пение птиц, и потоками лился солнечный свет, и рдели на старом истертом полу теплые солнечные пятна. Нет, решительно не только он не может, но и не должен продавать этого милого уголка!..
— Милости прошу, господа! — вежливо и ласково рассаживал он гостей вокруг неуверенно стоявшего на своих ножках стола. — Таня, вы, пожалуйста, хозяйничайте, а вы, Марья Ивановна, садитесь вот в это кресло: оно очень покойно — в нем сиживала моя матушка. А вот скамеечка, что под ноги ставила, затерялась… Пожалуйте, господа!
Гости весело принялись за чай, яйца всмятку, темный мед Агапыча с мертвыми пчелами и всякую другую простую, но удивительно теперь вкусную снедь.
— А вы знаете, Иван Дмитриевич, — рассматривая свои чудесные ногти, сказал Галактион Сергеевич. — Ваша мысль посмотреть землю и у Морозихи я нахожу весьма удачной. Здесь, знаете, у вас будет масса лишней возни: ведь здесь прежде чем строить что-нибудь, надо многое разрушить и расчистить. А это будет стоить больших денег и еще больших трудов. Как человек порядочный, я не должен вводить вас в эту невыгодную сделку…
Володя насторожился и, бросив есть, выжидательно смотрел на отца. Галактион Сергеевич смутился…
— Разрешите по старой дружбе прийти к вам на помощь… — задребезжал вдруг своим старческим смехом Иван Николаевич. — Видимо, продажа Подвязья опять откладывается на неопределенное время? Так?
— Если… если мои покупатели не будут очень в претензии на меня… — смущенно сказал Галактион Сергеевич и вдруг улыбнулся какою-то беззащитной улыбкой.
— Да нисколько! — отозвался Митрич, поняв наконец. — Напротив… Вы здесь, а мы у Морозихи…
— Таня! — строго сказал вдруг Володя.
— Что такое?
— Говорил я вам или нет — отвечайте по чистой совести перед всеми! — что отец мой самый лучший из всех смертных в нашей Окшинской земле? Да или нет?
— Говорил… — улыбнулась Таня.
— Убеждаетесь вы теперь собственными глазами, что и в этом — как и во всем — я прав?
— Я и раньше в этом никогда не сомневалась…
— Ура! — дико закричал Володя и бросился обнимать отца.
— Пошел!.. Пошел прочь, сумасшедший! — отбивался тот и, оттолкнув сына, отошел к окну и сквозь набежавшие слезы стал смотреть на грустные развалины своего дедовского гнезда.
Володя исполнил вокруг смеющегося стола танец апашей. Все вокруг дрожало и звенело, и золотистая пыль закружилась в солнечных лучах.
— Таня, вы должны быть счастливы в этом прекрасном монрепо,[36] обещаю вам — вы будете некогда счастливой помещицей! — сказал Володя. — Но не забывайте, прошу вас, то, что я не раз говорил вам о пирожках: этому пункту я придаю особое значение… И я буду есть тут с добрыми соседями свои дыни, а на конвертах с их семечками буду писать: съедена такого-то числа, участвовал такой-то. А вы будете бранить меня за продавленный стул… Антандю?[37]
Все радовались этой отсрочке неизбежной развязки долгой драмы и смеялись. А со двора — теплого, солнечного, сонного — несся бешеный кашель и чиханье.
— Пчих!
— Кудак-так-так!
— Пчих!
— Кудак-так-так!
— И скажи, пожалуйста, что за окаянная птица! А? — хрипел Агапыч натужно. — Может, тысячи разов слышала — нет, знай все свое… Пчхи!
— Кудак-так-так!
— Тьфу, дьявол бестолковый! И в петуха полетел кирпич…
XXXII
У ОДНОГО КОЛОДЦА
Еще зимой уехал Григорий Николаевич к самарским сектантам, с которыми он раньше был знаком только по переписке. Его глубокая религиозность, его кротость, его простота, его нищета, его полная свобода от всяких мирских соблазнов сразу пленили братьев, и всюду и везде он был желанным гостем у них, и беседы на евангельские и вообще религиозные темы шли у них беспрерывно то в самой Самаре, то в одной деревне, то в другой. И ему жизнь среди братьев была чрезвычайно по душе. Взаимопомощь была очень развита между ними и в связи с их трезвостью и трудолюбием чрезвычайно способствовала процветанию их хозяйств. Деньги как будто плыли к ним сами. И наиболее чутких и религиозно настроенных это даже тяготило.
— Все словно бы ничего у нас… — говорил старый и благообразный Никита, у которого жил Григорий Николаевич. — Только вот от богачества отделаться никак не могу…
И на добрых голубых глазах старика налились слезы.
Сын небольшого петербургского чиновника, Григорий Николаевич деревни и народа совершенно не знал. То, что успел он увидеть из жизни народной в редкие наезды к Сергею Терентьевичу, вызывало в нем своей дикостью и грубостью недоумение, пугало его, и он прямо не знал, что думать. И вот теперь он попал на островок какого-то совершенно другого народа, честного, трезвого, чистого. Невольно вставала жуткая мысль: те остались в лоне церкви — ее врагом Григорий Николаевич не был ни в малейшей степени, хотя многие явления современной церковной жизни и омрачали его, — и вот они заживо разлагаются, а эти ушли от нее и точно воскресли. Это резало глаза, и он никак не мог решиться установить тут связь причины и следствия… И впервые своими глазами увидел он то напряжение души народной, то искание правды, о котором он раньше только смутно слышал. Из деревни в деревню и из города в город ходили тайно представители всевозможных вероучений, и люди собирались вместе, и велись долгие напряженные беседы на самые важные и для Григория Николаевича темы.
Особенно сильное впечатление произвело на него первое собрание братьев, на котором выступал приехавший из Харьковской губернии старик субботник — или иеговист, — плотный, коренастый хохол в чистой свитке с заросшим до глаз волосами лицом, из зарослей которого ласково и пытливо смотрели умные глазки. Собеседование происходило в старинной просторной и чистой избе Никиты. Послушать иеговиста собралось человек пятьдесят. В избе было тесно и очень душно, но никто не обращал на это никакого внимания.
— Так вы говорите, что отвергаете в Святом писании все, чего не можете понять и что несогласно с вашим разумением? — с приятным хохлацким акцентом говорил приезжий. — Ну а как же, например, чудеса? Тоже отвергаете?
— Как кто… — отвечал Никита. — Одни отвергают, а другие признают, но только в духовном смысле… Исцеление слепого Христом, к примеру, понимают так, что Христово учение исцеляет духовную слепоту: мы все слепые были, а теперь прозрели. Хождение по морю — так, что Христос ходит и не тонет в море страстей человеческих, в котором тонул малодушный Петр. Ад и рай, к примеру опять, понимают так, что рай это чистая перед Богом совесть, а ад, геенна огненная, где плач и скрежет зубовный, — нечистая… И все в таком же роде. Ну только это все равно: отвергать чудеса и прочее все или объяснять духовно, мы на это не смотрим, это не суть важно: надо только, чтобы люди в главном согласны были — в заповеди любови к Богу и братьям… В этом и есть солнце правды, — сказал он, положив руку на Новый Завет, лежавший перед ним на столе с золотым крестом на черном переплете. — Ну только люди надели на эту правду, чтобы не обличились дела их, багряницу — ее-то мы и отвергаем…
— Что вы разумеете под багряницей? — спросил внимательно слушавший старик.
— А то, во что одели люди правду Божью, чтобы скрыть ее… — отвечал Никита. — И ризы золотые, и дым кадильный, и колокола, и обряда всякая, и чудеса, и догматы всякие… И люди говорят — слепые вожди слепых, — что все это от правды, от Евангелия, но это неправда, так как в Евангелии мир и любовь, и дружелюбие, а это все доставляет людям не жизнь благодатную, а только споры, ссоры да братоубийство…
— В этом мы совсем согласны с вами… — радостно сказал старик. — Перегородки нужно все уничтожить, чтобы все люди на свете имели одну веру. И тогда не будет ссор и братоубийства. Только по-вашему выходит, что кажний человек должен копать свой колодец, чтобы почерпнуть воды живой, а по-нашему, лучше принять общий колодец, один для всех, Святое писание. Потому разум у всех разный, и если всякий сам от себя рассуждать будет, то опять все мы за разные перегородки располземся…
— Вы говорите: рассуждать от себя… — возразил Никита. — Да от кого же еще рассуждать? И вы рассуждаете от себя, и апостолы, и пророки, все рассуждали от себя. Павел в «Посланиях» так и говорит:»Не думайте, что это Бог говорит, что я говорю, — нет, это я от себя». Вы говорите: один колодец будет писание, а мы говорим, что не писание людское, обветшавшее, а разум, данный человеку Богом, чтобы мог он отличать свет от тьмы и правду от лжи.