Михаил Щукин - Черный буран
Он поднялся из-за стола, потянулся с хрустом и направился к двери, собираясь навестить раненого. Что за черт! Дверь не открывалась. Обижаев потолкался в нее обеими руками — напрасно. Легкие створки словно гвоздями приколотили — намертво. Он попытался ударить плечом, но только охнул от боли — двери даже не пошевелились. Да что такое творится?!
Творилось же для заразной больницы дело совсем необычное: двери в комнатку доктора Обижаева были подперты тяжелым широким шкафом, который стоял в коридоре, до отказа набитый старыми бумагами и книжками — еще со времен женской гимназии. Стоял шкаф прочно, как гора, и напрасно Обижаев стучался в двери — не под силу было ему сдвинуть это старое, обшарпанное изделие, изготовленное в свое время из толстых и прочных досок.
Еще более непонятное дело творилось возле операционной, где на посту теперь стоял Гусельников, обряженный в шинель часового, выставленного Крайневым. Сжимал в руке винтовку и зорко поглядывал в обе стороны пустого в этот час коридора. Сам же часовой, связанный, с кляпом во рту, лежал на боку в углу операционной и тоскливо таращил ошарашенные глаза.
Григоров, увидев перед собой Каретникова, нисколько не удивился. Тихо, с перерывами, выговорил:
— Семирадов вас ценил… Не зря… Толковый вы офицер…
— Где тайник? — перебил его Каретников.
— В организацию был внедрен агент красных. Семирадов убит, груз доставлять некому. Продадут по дешевке, а деньги по кабакам… Наше дело, Каретников, доблестно проиграно, бегите из города, убегайте, куда хотите. Живите! И забудьте. Не было никакого груза, я его уничтожил.
— Где тайник? — снова перебил его Каретников. — Не уходите от ответа! Вы хотели один им воспользоваться?
— Да Боже упаси! — Григоров недолго помолчал, переводя дыхание. — Таких мыслей у меня не было. Груз никому не должен достаться. Ни мне, ни вам, ни красным, ни американцам с японцами. Нет его!
— Где тайник? Или я пристрелю вас!
— Сделайте милость. Помирать в ЧК нет никакого желания. Быстрее, штабс-капитан.
— Ну уж нет! Разговор не окончен. Балабанов, носилки нужны, мы его вынесем отсюда!
В коридоре послышался шум, крик Гусельникова:
— Стой! Кто такие?! Стрелять буду!
В ответ ему бухнул револьверный выстрел. Следом еще один, из винтовки, от дверей — это стрелял Гусельников. И сразу за выстрелом — его сорванный крик:
— Уходите!
Каретников выдернул подушку из-под головы Григорова, набросил ему на лицо и два раза подряд выпалил в забинтованную грудь. Затем, обернувшись, — в связанного часового. Ровным голосом приказал:
— Балабанов, окно выбивай.
Сам же кинулся к двери, на помощь Гусельникову. Вдвоем они сделали несколько выстрелов в конец коридора и бросились назад в операционную, где Балабанов уже высадил лавкой деревянную раму и стекла. Спрыгнули вниз, и Каретников, успев еще зорко оглянуться вокруг, скомандовал:
— Врассыпную уходим, в разные стороны. Собираемся на заводе.
И первым, не оглядываясь, скользнул в темноту. Вслед им запоздало стучали выстрелы, слышались возле больницы громкие голоса, какой-то конный заполошно проскакал мимо, разрывая глотку в крике, но суета была напрасной: густые, непроглядные потемки надежно скрывали убегавших, серые дома и не обозначенные ни одним фонарем или огоньком угрюмые улицы.
5— Доктор вы, конечно, искусный, Анатолий Николаевич. Слов нет, искусный. Надеюсь, что скоро выброшу костыли и пойду без всяких подпорок. Примите мою благодарность. Что там по этому поводу глаголет ваш апостол Петр — о помощи ближнему? Да неважно, что он глаголет; важно, что заповеди его вы выполняете. Позвольте и мне приступить к исполнению своих заповедей. Шалагинский кучер нам все рассказал, теперь ваша очередь. Я очень рассчитываю на откровенность: не хочется, чтобы переломали ваши золотые руки. Поверьте — совсем не хочется, искренне вам говорю. Так что — рассказывайте и ничего не утаивайте.
Бородовский смотрел на Обижаева участливо и доброжелательно, словно на старинного приятеля, которого приходится просить о незначительном одолжении.
Сидели они в бывшем шалагинском кабинете, за большим круглым столом, напротив друг друга, и в железных кружках у них остывал чай, заваренный так густо, что на цвет он был черным, как деготь. Именно такой чай любил Бородовский, прихлебывал его маленькими глоточками, и на гладко выбритом бледном лице проявлялся нежный, почти детский румянец.
— Одного не могу понять, — Обижаев пригладил хохолок между двух залысин и отодвинул подальше железную кружку, словно боялся ее опрокинуть, — не укладывается у меня в голове: диктатура пролетариата, освобождение трудящихся, а на службе — полицейский чин. Вхожу сюда, а навстречу мне — бывший пристав Чукеев. Как же так получается?
— Если нужен топор или нож, мы не спрашиваем, какого он происхождения. Берем его, и он нам служит. Но давайте не будем отвлекаться на мелочи. Рассказывайте. Я жду.
— А я ничего рассказывать не буду, — Обижаев еще дальше отодвинул кружку и поднялся. — Не буду.
— Пострадать, значит, желаете? — Бородовский покачал головой. — Ну что же — вольному воля, а глупому — рай. Страдайте.
На этом их разговор закончился.
Обижаева вывели из дома, посадили в сани. Рядом примостились Крайнев и Астафуров. Мохнатая лошадка неторопко потащила сани в сторону городской тюрьмы. Проплывали мимо знакомые дома, попадались навстречу прохожие, светило солнце, поднимаясь все выше в голубеющее в последние дни небо, оглушающе чирикали воробьи, безмерно радуясь, что пережили страшную зиму, и казалось, что новый, только еще наступивший день начал оживлять город, стирая с него предсмертную тоску. В легком скрипе подтаявшего снега под полозьями саней, в воробьиной многоголосице, в солнечном свете, щедро падавшем на землю, даже в запахе, исходившем от свежих конских катухов — во всем чувствовалось наступление не только весны, но и самой жизни.
И казалось нелепым и странным, что именно в такой день раскрылись с противным скрипом высокие железные ворота, впуская на небольшую площадку, огороженную каменной стеной, открывая приземистое неказистое здание, которое смотрело на белый свет маленькими зарешеченными окнами.
Крайнев упруго соскочил с саней и подтолкнул Обижаева, указывая, куда тому идти. Всю дорогу он молчал, весело поглядывая на доктора, но взгляд его ничего хорошего не обещал. Прошли по узкому коридору, лязгнул железный засов, и Обижаева окатило густым, застоялым запахом грязных человеческих тел, испражнений, пота, — воздух был настолько спрессован, что казался осязаемым, как вонючая тряпка. Еще раз лязгнул за спиной засов.
Обижаев стоял, не зная, куда двинуться, осматривался, выискивая свободное место, а навстречу ему, из угла, выползал, прихрамывая и согнувшись, будто переломленный в пояснице, Филипыч, звал слабым, шуршащим голосом:
— Анатолий Николаич, иди к нам, сюда иди.
В углу, вытянувшись на полушубке, лежала Даниловна, рот ее был раскрыт, мутные глаза незряче смотрели в потолок.
— Вот, лежит, как каменная, — вздохнул Филипыч, — даже словечка не скажет, будто ей ум отшибло. Может, пособишь, Анатолий Николаич; они ведь ее, антихристы, под винтовки поставили, а я… прости старика, Христа ради, я им все рассказал… И про Тонечку, и как в бор ездили, и где гостевали…
Ничего не утаивал Филипыч, честно рассказывая Обижаеву обо всем, что произошло с ним за последние дни. Из опухших глаз сползали одна за другой белесые слезинки и терялись в бороде, помеченной ржавыми пятнами засохшей крови. Разбитый нос торчал на высохшем лице лиловой шишкой. Обижаев невольно отвел взгляд и спрашивать Филипыча ни о чем не стал. Ему и короткого рассказа хватило, чтобы понять причину внезапного налета на больницу, когда оказались там почти одновременно неизвестные люди и чекисты, и причину своего ареста.
— Ничего, дед, не отчаивайся, — успокаивал он Филипыча, — убить они нас не убьют, мы им нужны еще. Посмотрим, может, что и придумаем…
Произнося эти слова, успокаивая ими не только Филипыча, но и самого себя, Обижаев не подозревал, что судьбы их были уже решены — просто и без затей.
Под вечер этого же дня безмерно уморившийся Клин, который не спал двое суток и ничего не ел, кроме ломтя черного хлеба, вползал по лестнице шалагинского дома и цеплялся за деревянные перила, чтобы не упасть — его бросало из стороны в сторону, будто пьяного, которого взашей вытолкали из кабака. Двое других разведчиков, не в силах подняться, пластами лежали на крыльце и смолили одну самокрутку, осторожно, по очереди передавая ее друг другу.
Взобравшись на второй этаж, Клин запнулся на пороге и едва не загремел на пол, но его успели подхватить, усадили на стул, дали напиться. Переведя дыхание, он сам поднялся и вошел к Бородовскому, молча отстранив часового.