Антон Дубинин - Испытание
Наверно, надо было рявкнуть что-нибудь вроде «Я графский рыцарь, и вот сейчас я тебя…» Но Кретьену для того не хватило ни догадливости, притупленной бессонной ночью, ни желания сердца. Признаться честно, он терпеть не мог рявкать на людей. Даже на тех, что похожи на сычиков и самой внешностью своей будто бы умоляют, чтобы их стукнули по голове.
— Я поэт, Кретьен де Труа, — признался он, почти не надеясь, что это имя скажет нечто почтенному сычику в человеческом обличье. Но напрасно он так думал: из двух произнесенных слов тому оказалось смутно знакомо если не второе, то первое.
— Графа и графини нонче нету, а барон поэтов не жалует… И прочих, это самое, жонглеров, — заметил он, слегка раздуваясь, чтобы полностью загородить вход. — Не велено. Барон отбыть изволил, развлечениев пока не требуется.
Тут рыцарское все-таки взяло верх, и грубый франк Кретьен едва было не воплотил желание, разрывавшее изнутри его сердце с первого мига разговора с неусыпным стражем врат. А именно — едва не стукнул его по цельнолитой башке.
— Ты, мужлан! Тебе мало моих шпор или недостаточно графского письма?.. Пока я не оторвал твою пустую (цельнолитую, друг мой, цельнолитую…) голову, пошел прочь, и приведи кого-нибудь, кто хотя бы умеет читать! Да поскорей, ты… блюститель замка, клянусь костьми святого Тибо!..
Кости святого Тибо — любимое ругательство старого шампанского графа с таким же именем, невесть как всплывшее из глубин Кретьеновой памяти — почему-то убедили управителя более всего остального. Еще раз окинув его подозрительным взглядом, сычик удалился, оставив Кретьена тосковать в обществе двух безмолвных стражников и рыжего щенка, то и дело подкатывавшегося под ноги утомленному коню живым шариком. Вычислив, что из этих троих наиболее приятным собеседником будет, пожалуй, щенок, Кретьен посвистел ему, подзывая, и повалял зверька по не успевшим еще нагреться щербатым плитам каменного двора. Тот колотил оземь палкообразным хвостиком, по голому его брюху чередою бежали вспугнутые блохи.
Стражники упорно делали вид, что они — слепоглухонемые, а кроме того, умственно неполноценные. Наверно, неприятный человек этот барон, хорошо, что он уехал. Похоже, что в отсутствие Изабель ее прославленный куртуазный двор превращается под рукою сурового местоблюстителя во что-то вроде монастыря…
Наконец створа, узкая дверь во внутренней стене снова заскрипела, тонко запищали горестные петли. Кретьен поднялся с колен — отвлекаясь от щенка с явным сожалением, ибо его общество было не в пример приятнее сычикова — и приготовился сделать презрительно-утомленную мину. Но вместо этого он оступился, едва не раздавив только что обласканного собачонка, и взмахнул руками, как жонглер, изображающий танец журавля.
Сычик и впрямь выкатился на него из дверей, и теперь морщинки подозрительности разгладились у него на челе, сменившись новыми, призванными, должно быть, изображать радушие. Филиппово письмо, изрядно им захватанное, торчало из кулака, как белый флаг. С ним шел некто, выкопанный в глубинах замка, худой и синий — должно быть, тот самый грамотей, что открыл ему смысл непререкаемого графского послания («Оказать достойный прием… Предоставить все, чего ни потребует…»)
Юноша вышел на свет — совсем молодое, широкое, но с острым подбородком, бледное лицо озарилось солнцем. Но дело вовсе не в лице — нет, в улыбке, в том редчайшем сочетании сиянья глаз, русых волнистых волос, где светлые, выгоревшие пряди перемежались с более темными за ушами и на затылке, сиянья уголков губ, всего существа — которое было присуще только одному человеку на свете. Кретьен слегка запутался в ногах, силясь не наступить на щенка, удержался-таки — (Этьен, Этьенет, живой и выросший, Бог мой, я сошел с ума?) — и когда он окончательно утвердился на ногах, исполнив до конца сарацинскую пляску с собакой — мгновенное наваждение прошло. Юноша улыбался, улыбался он и в поклоне, учтиво прижимая узенькую ладонь к груди, и улыбка все еще оставалась в его голосе, когда он выговорил свое приветствие, тихое и какое-то несостоятельное.
— О, сир мой Кретьен… Будьте гостем в замке Аррас, просим вас. Мы… я… это большая честь.
— Вовсе нет, — со стороны услышал Кретьен свой неубедительный голос, и издалека же пришел голос юноши, называющий имена.
— Мессир Эд, управитель замка… (Да он рыцарь, а я его мужланом обозвал… Или не мужланом?.. Или не его?..) Я же — Этьен Арни, секретарь его милости…
Кретьена слегка качнуло (я так устал, как в Святой Земле, и не сметь поддаваться, что за чертовщина, просто надо спать) — так что он схватился рукой за поводья Мореля. Управляющий понял его жест совсем иначе, и слава Богу, что совсем иначе. Он приказал, и коня забрал кто-то из людей, а Кретьен пошел внутрь по земле, раскачивающейся, как палуба, и думая, что он сейчас срочно ляжет спать. Ничего более разумного сделать, кажется, нельзя.
…Он проснулся вечером. Юноша Этьен уже несколько раз заглядывал к нему в комнату, проверяя, не проснулся ли — и во время очередной Этьеновой вылазки они просто-таки встретились глазами. Секретарь покраснел и хотел было исчезнуть, но Кретьен вскричал нечто нечленораздельное, вроде тех звуков, что издает младенец, видя, что мать собралась его оставить. И Этьен вернулся, бочком втиснулся в опочивальню, протирая спиной гобелен, не зная, куда деть слишком длинные руки.
Гость сел в постели — и только сейчас понял, что ему, кажется, отвели едва ли не хозяйские покои. Позже выяснилось, что так оно и было, более того, что распорядился о том непосредственно сам Этьен, соврав, что делает, как поручено графом Филиппом. Сейчас же он явился спросить, желает ли мессир Кретьен ужинать в общей зале, или же еду надлежит подать ему прямо сюда. Похоже, что юноша ни с того, ни с сего взялся опекать Кретьена в этом замке, более того, намеревался захватить его в полную свою собственность. И Кретьен, чувствуя себя рыбой, заглотившей наживку с крючком — целиком, целиком — глядя в его тихое, смущенное собственной наглостью лицо, попросил подать ужин в спальню.
…Секретарь барона Робера де Бетюн, Этьен Арни, был худым и невысоким, носил темную одежду. Темно-синяя, из грубого какого-то материала, поверх черной, выглядевшей и вовсе власяницей — не самая подходящая одежка для прекрасного мая!.. Да и сам он не то что бы воплощал молодость и здоровье: бледный какой-то, работой, что ли, заморенный, ничем не примечательный юнец. Маленький Этьенет Талье мог вырасти таким, да, конечно, мог. А мог — и совсем другим. На самом деле у них в чертах оказалось мало общего, разве что манера улыбаться вспышкой, проявившаяся один-единственный раз (или показалось?) на внутреннем замковом дворе, да цвет волос, да тихий голос. Где я мог слышать этот голос?.. Но тогда он не был тихим, тогда (когда?..) он, кажется, кричал… И, сидя с молодым человеком за трапезой — жареная утка да легкое вино — Кретьен искоса поглядывал на него, ища все новых и новых отличий. И находил.
…Этьен сегодня развернулся вовсю. Такой наглости он не позволял себе ни разу за весь свой срок службы здесь — что-то около полутора лет — и теперь на него дивился весь замок. Хорошо хоть, девочки — то есть юные госпожи, дочки вдовца Робера — поддержали секретаря в его хлопотах, иначе авторитет кастеляна Эда перевесил бы. Но Этьену удалось перетянуть баронесс на свою сторону, и не подозревавший обо всех этих кулуарных сражениях Кретьен сидел себе в господской спальне, когда двое слуг принесли ему наверх маленький стол, а потом жаркое, на которое по приказу разбушевавшегося секретаря пошла едва ли не половина всех господских запасов перца. Даже маленькая Маргарита, покачав головой, высказала Этьену предположение о дальнейшем развитии событий: «Папенька вернется — вам голову оторвет». «Ну и пусть оторвет», — отвечал обычно кроткий Этьен с непривычным для него воодушевлением и умчался наверх — ублажать гостя застольной беседой. Нечасто людям выпадает случай принимать у себя (ну, не совсем у себя, ну и что) своего любимого поэта.
— Да, старый барон, он и в самом деле человек… грубоватого нрава, поэзии не ценит, — болтал Этьен, наконец-то утоляя свою интеллектуальную жажду — хотя бы разговором о ерунде. Он с прицельным вниманием наблюдал, придвинув к столу коротконогую табуретку, как Кретьен гложет утиную ногу, и, кажется, это зрелище доставляло ему сущее наслаждение. «Он ест утку! Это так просто, так по-человечески… Нет, вы мне еще скажите, что великие поэты напиваются допьяна или болеют простудой…» — Барон у нас — человек простой, он и читать не умеет, зато вот девочки, юные госпожи — ваши большие поклонницы. Это я их приучил… Теперь старшая знает наизусть всю сцену со львом, ту, где он хочет броситься на меч, «насквозь пронзить жестокой сталью он грудь свою, томим печалью, как дикий вепрь перед копьем, лев перед самым острием на меч неистово рванулся — но в этот миг Ивэйн очнулся…» Ну, в общем, до самой дамы в часовне. И там, мессир Кретьен, там тоже момент, который мне очень нравится — «Кто знался с радостью одною, тот горя не перенесет»… Впрочем, что это я вам надоедаю вашими же стихами!.. — на скулах юноши алели небольшие пятна, глаза его блестели. Кажется, он пировал. — А вторая из сестер, младшая, хотя ей всего десять лет, говорит, что хочет выйти замуж, вы представляете, только за Клижеса…