Елена Холмогорова - Вице-император (Лорис-Меликов)
Интерес к наукам возникал лишь вспышками. Во втором классе курс минералогии читал горный инженер Иванов. Впрочем, читал – слишком сильно сказано. Он приходил в класс с ящиками, наполненными коллекцией минералов, садился за кафедру, вынимал какую-либо книгу и целиком погружался в нее, следя лишь за тем, чтобы ученики не шумели. Ящики эти живо напомнили такие же, какими гордился когда-то тифлисский жилец Василий Васильевич. Лорис-Меликов попросил как-то Иванова показать ему коллекцию, и несколько уроков Иванов с жаром рассказывал о природе образования камней, об отличиях кавказских минералов от уральских и массу других интересных вещей исключительно одному Лорис-Меликову.
Курс всеобщей истории был прослушан весь безо всяких упущений. А иначе и невозможно. Шакеев, преподаватель этого предмета, вел свои лекции таким образом:
– В те времена, когда юнкера Лорис-Меликов и Нарышкин еще не играли в карты под партою, в Англии явилась незаурядная личность по имени Оливер Кромвель…
Любил же Лорис-Меликов русский язык, потому что Николай Яковлевич Прокопович не обременял их правилами, раздав программки к экзамену, а на уроках с почти юношеским увлечением читал им вслух сочинения друга своего и товарища по Нежинскому лицею Николая Васильевича Гоголя, предавался воспоминаниям о школьных забавах писателя, и с большим азартом комментировал малороссийские легенды в «Вечерах на хуторе близ Диканьки», и о самой Диканьке рассказывал, и об украинских базарах – совсем не таких, как в Петербурге и вообще в России. В старших классах Прокоповича сменил поэт Александр Александрович Комаров, который самого Пушкина знавал и показывал альманах «Северные цветы» за 1832 год, где Пушкин напечатал комаровские стихотворения «Ночь» и «Маша». Лучших воспитанников Комаров приглашал к себе домой в субботу на «серапионовские вечера», где бывали все литературные знаменитости. Впрочем, Лорис-Меликов, хотя и был зван однажды, так посетить их, к будущей злой на себя досаде, не удосужился – интересы его в то время были довольно далеки от отечественной словесности.
Правда, не так, как ему самому это казалось.
На выходные он устремлялся вместе с товарищем своим Александром Нарышкиным на Грязную улицу, в дом Шаумяна, где втроем снимали они маленькую квартирку. Третьим был Николенька Некрасов – личность во всех отношениях замечательная. Познакомился с ним Лорис-Меликов в первый же год своей столичной жизни в пансионе профессора Беницкого, где его тифлисский приятель Самуил Панчулидзев готовился к поступлению в Школу, а Некрасов подрабатывал репетиторством.
– Несостоявшийся коллега, – представился тогда Николенька. Оказывается, отец отправил Николеньку в Петербург поступать как раз в их Школу, но упрямый сын не пожелал себе казарменной будущности и поступил вольнослушателем в университет, за что был отлучен отцом от всякой помощи.
– Свобода дороже. Я, юноша, человек избалованный, к роскоши привык. А что роскошнее свободы?
Парадокс этот чрезвычайно озадачил юнкера. Он уже хлебнул строгостей воинской жизни, командир эскадрона барон Каульбарс каждый раз, отправляя на гауптвахту не то что за шалость – за незастегнутый крючок у жесткого ворота, внушал:
– Гвардия – это образцовый порядок.
И уже через полгода от этого порядка захотелось на волю. Поскольку о воле теперь можно только вздыхать, в избранника свободы Лорис вглядывался с завистливым любопытством и дружбы с ним не порывал. И когда подвернулась эта квартирка для вольной жизни, вспомнил о Некрасове и взял его в компанию.
Общую квартирку их Николенька быстро привел в беспорядочный поэтический вид. Повсюду валялись журналы, листы с набросками незавершенных рассказов, водевилей, стихов и все это корявым, неряшливым почерком. Правда, был уголок на письменном столе, где с большою аккуратностью содержалась текущая работа – гранки журнала «Пантеон русского и всех европейских театров» и «Литературной газеты», издававшихся Ф. А. Кони[8], где Некрасов служил корректором и печатал рецензии и стихотворения свои. Корректорскую работу Николенька называл барщиной, а труды для печати – оброком. Впрочем, что барщина, что оброк денег приносили мало, не больше, чем присылали родители Лорис-Меликову и Нарышкину, так что в бедности они были равны и беспечны.
– Барин мой Федор Алексеич – бедный, сам еле концы с концами сводит, но вот к праздничку дал на угощенье, – говаривал Николенька и выставлял на стол бутылку вина, хлеб и ветчину.
Дня три приятели не ведали забот, квартирка наполнялась самыми разнообразными личностями, щедро зазываемыми Николенькою, – петербургские типы, изучать их – одно наслажденье… А на четвертый «петербургские типы» бесследно исчезали, и Николенька подводил итог:
– В кармане – вошь на аркане, господа.
Господа юнкера выскребали последнюю мелочь, оставляли ее Некрасову на пропитание и, понурые, брели в Школу, где был им все-таки стол и дом. А как доживал неделю Николенька – одному Богу известно. Но вид у него всегда был беспечный и беззаботный. Один только раз Лорис застал своего друга в состоянии несколько странном. Лорис явился на квартиру в неурочный час. Николенька сидел у печки и с остервенением рвал какую-то брошюрку, не поддающуюся гневному его разрыву. Еще несколько таких же лежали рядом. «Н.Н. Мечты и звуки» было написано на обложке. Застигнутый врасплох, Николенька выдавил из себя усмешку:
– Предаю аутодафе свои юношеские глупости.
И тут все встало на свои места. Некрасов не расставался со старым, еще за март 1840 года, нумером «Отечественных записок», где всегда лежала закладка на безымянной рецензии на эту книжечку. Впрочем, на полях рукою Николеньки было написано: «Белинский». И особо были отчеркнуты строки: «Если стихи пишет человек, лишенный от природы всякого чувства, чуждый всякой мысли, не умеющий владеть стихами и рифмою, – он, под веселый час, еще может позабавить читателя своею бездарностию и ограниченностию: всякая крайность имеет свою цену, и потому Василий Кириллович Тредиаковский, „профессор элоквенции, а паче хитростей пиитических“, – есть бессмертный поэт; но прочесть целую книгу стихов, встречать в них всё знакомые и истертые чувствованьица („чувствованьица“ жирно подчеркнуты второю чертой), общие места, гладкие стишки, и много-много, если наткнуться иногда на стих, вышедший из души в куче рифмованных строчек, – воля ваша, это чтение или, лучше сказать, работа для рецензентов, а не для публики…»
– Так это твои сочинения? – Вопрос, конечно, бестактный, и Лорис прикусил язык, смутившись.
– Мои, мои. Думал, что все, не осталось и следа, а вот сегодня, видишь, нашел-таки нераспроданные экземпляры. Поэзия, братец, как любишь ты говорить, тара-бара – крута гора, на нее так легко не взлезешь.
– Странные вы люди, поэты. Если бы я о себе прочитал такое, что в «Отечественных записках» о тебе написано, я б на дуэль вызвал за оскорбление чести, а ты за собой этот журнал таскаешь, а убиваешь свою же книжку.
– Меня за такие стишки еще не так выпороть следовало. На зеркало неча пенять, коли рожа крива. И смотреться почаще следует. Ладно, давай дальше жечь, помогай.
Прощальным взглядом, отправляя в печь, Лорис проводил такие строки:
Глубоко в сердце уязвленный,На всё он холодно глядит,И уж ничто во всей вселеннойЕго очей не веселит.Всему он чужд – и нет тяжелеЕго догробного креста,И носит он на грешном телеПечать поборника Христа.
Стихи эти никак не озвучивались глуховатым Николенькиным голосом, не вязались ни с образом его, ни с манерой речи. Лорис пробовал представить, как бы их продекламировал учитель Комаров, большой мастер чтения вслух, – и тут ничего не получалось. Конечно, верно подметил этот Белинский: правильность, гладкость и – скука. Но каково Николеньке третий год таскать за собой такую правду о себе?
– Прочь печаль, сотрем ее с чела! – завершив казнь стихам своим, возвестил Николенька. – Пойдем, я тебя с таким типом познакомлю! Полицейский сыщик, враль, каких мало.
В поисках сыщика приятели обошли с полдесятка дешевых трактирчиков. Наконец, Николенька указал на тихонького сивоватого субъекта пожилых лет, пристроившегося в уголке шумного зала за стаканом жидкого чая. Лорис подумал, что, если б и не предупредил его Некрасов, он все равно догадался бы о профессии субъекта. Глазки его, голубые и маленькие, глядели, как у мышки, когда она высовывается из норки и осматривается, не решаясь выскочить наружу. А как выскочит, засеменит мелко-мелко быстрыми ножками, бдительно озираясь, всегда готовая юркнуть в щель. Он и прошмыгивающую походочку представил себе и убедился потом, что угадал ее правильно.
– Афанасий Елпидифорович, – представился субъект и вид напустил на себя таинственный и важный. Разговор никак не клеился, пока Николенька не заказал водки. – Я на службе-с, мне лучше не пить, – попробовал было отнекиваться сыщик, но как-то не очень уж твердо, явно готовый поддаться уговору, с которым Николенька не замедлил.