Шмелёв Петрович - Сильвестр
Длинны, ох как длинны ночи царские! И нет ему, государю великому, покоя ни в чём… Встанет иногда царь со своей лежанки укрытой собольей шубой, подойдёт к киоту, снимет длинными, уже тронутыми подагрой пальцами нагар с оплывающей свечи, пройдётся мягким, рысьим своим шагом из угла в угол по толстому ковру, плеснёт себе в ковчежец ещё глоток вина — и вновь, вздохнув, усядется на постели, и вновь погрузится в думы свои царские, тяжкие… О чём? Да всё о том же: о Боге, о державе Московской, о себе…
И вновь… И вновь, как и прошлую ночь, как и много, много ночей подряд, слышит он где-то там, за спиной у себя, голоса: то тихие, умоляющие, переходящие в еле слышимый шёпот, то грозные, громкие — будто окрик с Небес.
— Уймись… Уймись, царь Иван! Уймись в кровопийстве своём… Или всё ещё мало тебе тех бесчисленных, кого ты уже казнил лютой, позорной смертию без вины, лишь по прихоти твоей? Или мало тебе славного покорителя Казани[8] — князя Александра Горбатого-Шуйского? Или мало тебе мудрейшего в совете твоём, правителя московского и первого вельможи твоего — боярина Ивана Фёдорова[9]? Или не сыт ты ещё кровью собственной семьи своей? Кровью многих древних родов боярских, истреблённых тобой под корень, со всеми чадами и домочадцами, вплоть до малых младенцев в колыбели? Или всё ещё мало ты побил и служилого дворянства, и смердов, и воинских, и посадских людей и вольных хлебопашцев, и холопей, натравив на державу твою неповинную свирепых псов — царских опричников, затмивших в безжалостном злодействе своём татар Мамаевых, ордынников поганых? Какой ответ, Иване, ты дашь Богу? Чем оправдаешься перед судом Его?
— Нет, маловеры! Нет, потатчики[10]! Нет, семя Иудино, волки в овечьих шкурах, лишь ждущие своего часа, чтобы растерзать меня, а вместе со мною и все царство моё! — отвечает этим голосам царь Иван, вскакивая с постели и начиная вновь метаться от угла к углу. Дыхание со свистом вырывается у него из груди, глаза стекленеют, на стиснутых губах появляется пена, остроконечная жиденькая бородёнка его воинственно вздёргивается вверх, грозя невидимым врагам. — Не время сейчас для милосердия! Нет, не время! Не скоро вы дождётесь конца казням и мучительству. Не скоро дам я вам спокойно спать в своих постелях. Не раньше, чем последний из вас сам приползёт ко мне с верёвкой на шее, отдаваясь в мою полную, безраздельную власть… Я ещё только начал! Я ещё только лишь верхушки задел, а к корням и не прикасался. За корни, за корни надо приниматься! Нет ещё страха на Руси настоящего, нет покорности священной воле царской — шатается народ, сопротивляется, бежит по лесам и украинам дальним, плутует, сговаривается, не слушается никого. Всё в трясину, всё в вязкое, гиблое, чавкающее болото — все замыслы царские, все дела мои великие! А хуже всех Тверь, Новгород и Псков… Нет, подлая чернь новгородская, нет, крамольники тверские, — ничего я вам не забыл! Не забыл я, как в позапрошлую осень из-за вас пришлось мне повернуть назад всё войско, весь последний, решительный поход ливонский… Разбежались, подлые смерды, по чащобам лесным! Бросили и наряд пушечный, и обозы, и орудия стенобитные — всё бросили погибать в болотах и топях, в дождях и снегах. Всё, что такими тяжкими трудами собирала держава Московская… Оголодали, видишь ли! Обовшивели, опухли, жилы надорвали в той непролазной грязи… О подлое племя, рабы лукавые! Такой поход погубили! Быть бы уже всей Ливонии моей. И быть бы уже концу этой проклятой войне…
Нет, страх! — гремит, вскидываясь, царь. — Только страх, только ужас смертный по всей земле! Иначе не побороть ни мне, ни потомкам моим этого вязкого, необъятного болота, песков сих зыбучих, гибельных, в которых испокон веков тонуло и увязало всё доброе, все благие дела на Руси… О, берегись, надменная Тверь! Берегись, Господин Великий Новгород! Берегись, лукавый и непокорный Псков, гнездилище смуты и корысти! Настал ваш час! Настал день жертвы великой и кровавой! А кто из вас виновен, кто нет — суди о том Бог… Не вас казню — казню всю землю Русскую. Народ русский казню! За лень его беспробудную, за дикость и невежество, за то, что никакими уговорами, никакой лаской его не проймёшь… За тупость его, и ложь, и звериную изворотливость, за слепоту его, и упрямство, и вечное его сопротивление своему же благу… Пусть содрогнётся земля! Пусть содрогнётся весь народ от мала и до велика, и в теремах высоких, и в избах курных, и в посадах, и в дальних погостах, и в монастырях. Пусть ужаснётся каре Небесной, доселе невиданной, без пощады, без снисхождения — ни к младенцам грудным, ни к дряхлым старцам, ни к вдовам, ни к больным и увечным, ни к лучшим людям, ни к сану монашескому. Ни к кому!.. Нет, Господин Великий Новгород — извечный глава всякого мятежа, всякого несогласия на Руси! Огнём и мечом! Дед мой не добил тебя — так я добью… А рожать у нас, слава Богу, бабы ещё не разучились. Новых народят! Новым народом населят землю Русскую. Но другим народом! Покорным, и благочестивым, и мягким как воск. Ибо отныне и впредь народ этот будет в полную меру знать лишь то, что он только одно и должен знать-страх. И не перед Ордой, не перед татарином степным! А перед Богом, данным ему судией и властелином — царём и самодержцем всея Руси…
— Уймись. Уймись, царь Иван! Уймись, несчастный, в разврате своём, — шепчут, умоляют его сквозь сдавленные рыдания всё те же тихие; еле различимые в ночном безмолвии голоса. — Скольких дев юных, нерасцветших, ты растлил, сколько жён непорочных обесчестил… Сколько отроков невинных погубил ты в грехе содомском… Или мало тебе Федьки Басманова — уже давно не раба, а хозяина твоего, что вертит, играет тобой, как пожелает его подлая душа? Или мало тебе болезней твоих потаённых, постыдных, сжирающих тело твоё и уже состаривших тебя? До срока сгниёшь, царь! В пса смердящего, шелудивого превратишься, в язвах, в гноищах мерзостных погибнешь, ибо бессильны против них и молитвы, и лекаря заморские, и колдуны лесные со всеми чародействами их… Уймись, Иван! Уймись в блуде своём, в игрищах бесовских! Разгони эту свору — и скоморохов, и плясунов, и лицедеев размалёванных, и мальчишек развратных, которыми ты окружил себя… Останови это наваждение, останови эту заразу на Руси, от тебя же, царя и властелина московского, исходящую… Какой ответ, Иване, ты дашь Богу? Чем оправдаешься ты, безумец, перед Судом Его?
— Прочь, изыди! — грозит царь Иван скрюченным своим кулаком во тьму. — Умолкните, лицемеры! Умолкните, кликуши монастырские! Не вашего убогого ума это дело. Не вам судить царя ни в доблестях, ни в грехах его… Выше разума человеческого тяжкий долг царский. И выше разума человеческого печаль его… Так неужто не могу я хоть на миг забыться от трудов моих непосильных, от забот моих державных? Неужто нельзя и мне, вершителю судеб людских, хранителю и оберегателю всей земли Русской, хоть простого участия, простой ласки человеческой, и кубка вина, и песни раздольной в кругу товарищей моих? Оглянитесь… Оглянитесь назад вы, плакальщики и плакальщицы! И Александр, и Цезарь, и Август Октавиан[11] — кто из них был безгрешен? Кто не знал пороков и слабостей человеческих? Но не по грехам судят о них потомки, а по доблести и славе их… Велики были их божественные деяния! И велик был их разврат. Но что истории и людям до него? Вспомните, святоши, вспомните, лицемеры: разве посмел кто когда осудить великого Тиберия[12] за ту жизнь, что он вёл у себя, на острове Капри? За толпы весёлых мальчишек и девчонок, до последних дней жизни окружавших его? За этих изобретателей неслыханных, чудовищных наслаждений — спинтриев, скрасивших ему его одинокую старость на пустынном острове, вдали от всех? Ему — дряхлому, но мужественному старцу, вплоть до самого своего конца державшему всю империю Римскую в своём властном кулаке? И когда ещё Рим был так велик и славен, как при нём?… Нет! Не такой безделице, как лицемерные жалобы ваши, и вопли, и стенания, поколебать меня. В делах я царь! А в утехах своих я человек. Но как и дух мой царский, так и плоть моя неподсудны людскому суду…
А Федьке… — внезапно останавливается на бегу царь: по лицу его пробегает судорога, и вслед за ней в хищных глазах его вспыхивает мстительный, безжалостный огонь. — А Федьке Басманову скоро не жить… Обнаглел, лукавый раб! Возомнил о себе, о неземной красоте своей… Так, значит, думаешь, Феденька, что ты теперь господин всему? Что за поцелуи твои жгучие, дьявольские я теперь и корону с себя сниму? Ошибаешься, дружок! Ошибаешься, любовь моя ненаглядная… Скоро… Скоро я докажу тебе и другим, кто из нас двоих здесь господин… Страшно докажу! И будет тебе, Феденька, казнь лютая, доселе неслыханная. И ужаснётся ей вся Москва, весь крещёный мир… Зарежешь ты, Феденька, отца своего, дурня старого, бородатого. Зарежешь по слову моему царскому, на глазах у всех. Зарежешь, подлая душа! Не поморщишься — знаю я тебя… А потом и тебе конец… Лети потом ввысь душа твоя бесталанная, жалуйся святым заступникам твоим! Одним грехом больше, одним меньше — мне уже нечего терять! Либо всё простит мне Господь Вседержитель, либо… Либо нечего…