Даниил Мордовцев - Царь и гетман
— Вот тебе и радость — вот тебе и виктория… Что ж! Из-за сей мрази радость великую погубить?.. Нет!.. Не люба мне была Москва, а теперь стала еще постылее… Там убить меня хотели, в Москве же и обманули меня… К черту Москву! У меня есть новое место для столицы, и отныне будет оно моим парадизом и парадизом всего российского царства.
Ягужинский стал спокойнее прислушиваться. Он знал, что когда беспокойный царь заговорит о российском царстве, о его славе, то все другое, личное, уже менее острым становится для него.
— Я здесь сооружу мою новую столицу… Се будет новый мех, и в новый мех я волью новое вино — и просвещение, и новые доблести российские… А Москва — пусть останется Москвою… Ишь ты! Москва-де сердце России — ну ин и пусть останется сердцем, кое присно живет в разладе с рассудком… Так и Москва… А эта немка — Анна… Что ж! Пускай ее… не любит уж… Да и любила ли, полно? Не царя ли видела во мне, а не любовника?.. Да, любить и царь не может заставить…
Ягужинский видел, как громадная тень царя наклонилась над столом. Голова опустилась на руки. Тихо стало в палатке.
— А эта — Марта, что ли? Какие глаза — чистые, невинные… Может, эта и полюбит не как царя… Ну да благо — быть здесь «Питербургу»!
Царь даже кулаком об стол стукнул… Потом зашуршала бумага, заскрипело перо…
Под скрип царского пера и уснул Павлуша Ягужинский.
IVМалороссия… Украина… Всегда, во все века исторической жизни русской земли, край этот выступал из могильного мрака истории под дымкою очарования, поэзии, чего-то чудесного… Да, чудесное, героическое, легендарное прошло и сквозь всю историю этого симпатичного, но несчастного края. Яркость исторических красок так бьет в глаза, когда вы переноситесь в прошедшее Украины: первые богатыри народного эпоса, богатыри стихийные и полумифы, потом богатыри — запорожцы, гетманы, казаки, гайдамаки, чумаки — на всем этом лежит печать поэзии.
…………………………………………………………— Шо се ты, доню, читаешь?
— Та се, мамо, про блудного сына.
— Що ж воно — из евангелия, из святого письма?
— Ни, мамо, — се комедия.
— Яка, доню, комедия?
— Воно, мама, виршами писано.
— А хто его написав?
— Симеон Полоцький, мамо.
— Що ж воно там пише?
— Та пише, мамо, що у одного чоловика було два сына, старший — тихий да слухьяный, а меньший — якийсь козакуватый, непокийный, мов запорожський козак: «Отпусти да отпусти, каже, мене, тату…».
— Та се ж и святе письмо так пише… Яка ж се комедия, доню?
— Ах, мамцю, яка бо ты! Тут вирши…
— Так що ж що вирши?
— Тим воно й комедия называеться.
— А ну-ну, почитай, я послухаю — що воно таке е.
— Слухай, мамо… Ото вин, меньший сын, уже на воли, десь у чужий земли… Слухай, мамцю, що вин каже:
Бех у отца моего, яко раб плененный,Во пределех домовых, як в тюрьме, заключенный.Ни что бяше свободно по воли творити,Ждах обеда, вечери, хотяй ясти, пити,Не свободно играти, в гости не пущано,А на красныя лица зрети запрещано…
— Овва! Се б то его батько на вечерници не пускав…
— Ни, мамо, — яка бо ты!.. Слухай…
— Та чого ж слухать! Волоцюга — волоцюга и есть… Одно слово — блудный сын — Семен Палий…
— Ну вже, яка бо ты, мамцю!.. А люди кажуть, що Палий такий козак, якого и в свити нема.
— Не все то правда, що люди кажуть.
— Як же ж, мамо?.. Вин за виру стоит…
Так говорили между собою мать и дочь, дочь — Мотренька Кочубей. Зачем Пушкин назвал Мотреньку «Марией»? Разве не благозвучно было бы это имя в поэме? Вероятно. А может быть, Пушкину неизвестно было настоящее имя знаменитой дочери Кочубея?
Горница, в которой сидят мать с дочерью, не похожа на то, что в настоящее время разумеется под комнатами людей среднего состояния, а в особенности богатых. Это ни зала, ни гостиная, ни кабинет, ни столовая, ни уборная, ни спальня — просто горница. Четыре окна ее выходят непременно в «в вишневый садочок». Вдоль двух стен горницы тянутся широкие лавки, которые сходятся в переднем углу, украшенном богатою киотою. В киоте блестят иконы в золотых и серебряных окладах. Самый богатый оклад на образе «Покровы» — это наиболее почитаемая икона украинца.
У других стен горницы — несколько резных с прямыми стенками стульев, и там же шкапы и поставцы, наполненные серебряною и золотою посудою. Особенным богатством отличаются кубки, между которыми есть и дорогой итальянской работы. Верхние половины шкапов стеклянные, а нижние глухие, с глухими дверцами. Дверцы эти изукрашены рисунками, малеванными масляными красками. Рисунки большею частью из народной жизни и истории, а также из священного писания и нравоучительные. Так, на одном изображены два человека, стоящие друг против друга; у одного в глазу нарисован сук, а у другого — целое бревно. Подпись гласит:
У ближнего в оци бачишь маленький сучок,А в себе не бачишь здоровый дручок.
На другом рисунке изображены «козак» и «москаль», последний держит первого за полу, которую первый обрезывает саблей. Подпись: «Вид москаля полу вриж та втикай». На третьем рисунке: «козак» и «лях», которые жмут друг другу руку, а козак другую руку держит за пазухой. Подпись гласит: «3 ляхом дружи, а каминь за пазухою держи». «Стара Кочубеиха» смотрит еще женщиной нестарой и красивой, но в этой красоте не видно уже привлекательности, нежности и обаяния молодости. Скорее в красоте этой есть что-то отталкивающее, жесткое и надменное. Движения ее изобличают желание властвовать, повелевать, и если сфера этого владычества является ограниченной, то она превращается в семейный деспотизм в форме держания мужа под башмаком, а детей — в ежовых рукавицах. Перед Кочубеихой прислуга должна непременно трепетать, ходить в страхе Божием и исполнять не приказания госпожи, а движения ее бровей и глаз, мановения руки, и понимать ее молчание. Недаром Мазепа, которому Кочубеиха немало насолила, называл ее «женою гордою и велеречивою».
«На Кочубеиху треба доброго муштука, як на брикливу кобылу», — не раз говорил он.
«Як бы не вы, Иван Степанович, — замечал на это лукавый Семен Палий, — то вона б давно була гетьманом».
Кочубеиха, подойдя к Мотреньке, стала рассматривать лежащую перед ней книгу.
— Кто се тоби дав таку книгу? — спросила она.
— Пан гетьман, мамо, — отвечала Мотренька.
— От ще! Старый собака — задумав вчити чужу дитину.
— Ну вже — яка бо ты, мамцю! За що ты его не любишь! — возразила девушка, глядя на мать. — Вин такий добрый…
— Добрый, як кит до сала.
— Та ни бо, мамо, — вин мени и ласощив дае.
— Знаю, бо сам дуже ласый…
— Та за що ж его, мамцю, не любишь? — настаивала Мотренька, ласкаясь к матери.
— За те, що ты ще дурне, — отвечала Кочубеиха, гладя голову дочери.
— Та ну бо, мамчику, скажи — за вищо? — ласкалась девушка.
— Выростешь, тоди сама знатимешь.
— Ах, мамо!.. Та я ж выросла вже…
— Выросла, та ума не вынесла.
— Ну, яка бо ты, мамо… мени вже скоро симнадцатый рик буде…
— Знаю… а молоко материне он ще и доси на губах не обсохло… — И Кочубеиха тронула Мотреньку по губам.
— Ни, обсохло, мамцю, — лукаво возражала девушка. — Я знаю, за що…
— А за що бо? Ну, скажить, Мотрона Василивна, будте ласкови.
— Не скажу, мамо.
— От дурне!
— Ни, не дурне… Я чула, як ты раз таткови казала: «Коли б не сей старый собака — Мазепа, ты б давно був гетьманом…»
— Що ж — воно й правда… Вин уже чужий вик заидае.
— Та ни бо, мамо, вин вже не такий старый.
— А якого ж тоби ще?
— Хоч вин и старый, мамо, та жвавый, умный — вин кращий вид молодых…
— Тю на тебе!.. От сказала!
— Та правда ж, мамо, — вин мов и не старый.
— А знаешь, який вин старый? — сказала Кочубеиха, поправляя монисто на шее у дочери. — Оце намисто вин тоби подарував, як хрестили тебе, та й казав, що сему намистови вже сорок лит буде, що коли вин женився, то подарував его своий невисти, а теперь — тоби… Та ще дуже мы тоди смиялись, як хрестили тебе… Як пип, отец Матвий, облив тебе свяченою водою та положив тебе ему на руки, вин, Мазепа, дивлячись на тебе… а ты була така малесенька, мов рачок маленький… и каже: «От дивчина так дивчина, каже, а нижки яки малюсеньки — Господи! — а коли вырастут, каже, то так-то любенько бигатимут по моий могильци…» От тоби й могилка!.. А батюшка, отец Матвий, и каже: «Не загадуйте-ка, пане гетьмане, попереду Господа Бога: у его своя черта на наши могилки. Може, на вашу труну, каже, дерево ще и з земли не вылазило: може, коли оце нова раба Божа Мотрона выросте, то вы б до ней й сватив прислали, да тильки пани гетманова вас за чуб вдержить…» Ото смиху було!
При последних словах матери девушка задумалась. То, что говорила мать, для нее было совсем не смешно. Старый Мазепа встал перед нею в каком-то чарующем обаянии, с его загадочным, угрюмым, задумчивым взглядом, в котором светилась молодая прелесть и ласка, когда он смотрел на Мотреньку… Эти задумчивые глаза смотрели на ее маленькие ножки, когда он, после купели держал ее на руках и думал: «Эти маленькие ножки будут бегать по моей могиле… могила травой зарастет…» Нет! Эти живые глаза старого гетмана не заглядывают еще в свою могилу — они заглядывают далеко вперед, как глаза юноши, смело глядят в таинственное будущее — и это будущее обаятельно манит к себе Мотреньку.