Ирина Измайлова - 1612. «Вставайте, люди Русские!»
Боярин Роман, наблюдая за этим разговором, совсем смутился и уже пожалел, что так решительно отправился сюда вместе с князем. Что, если за этой плотно затворенной дверью вспыхнет сейчас ссора, разгорится мятеж, что, если выйдут оттуда бояре в гневе и смятении, и в таком же гневе будет после встречи с ними Владыка? О крутом нраве Гермогена слухи ходили повсюду, и многие утверждали, что вряд ли кому захочется стать причиной его негодования. Может, лучше было бы выждать и попытаться добиться приема у Патриарха, когда тот будет один?
А с другой стороны, Рубахин лишний раз убедился, что князь Пожарский, судя по всему, пользуется уважением и здесь, даже у этих вот суровых боярских стражей, и с ним, в любом случае, легче добиться, чтобы бояре совета и Владыка приняли и выслушали приезжего…
Пока он так размышлял, голоса за толстыми дубовыми створками двери вдруг приутихли, затем послышались тяжелые, быстрые шаги, и дверь неожиданно распахнулась во всю ширину.
При этом все шестеро холопов шарахнулись прочь с проворством, удивительным для их бычьей мощи, и с одинаковым выражением детского испуга на лицах.
— Владыка! — только и успел выдохнуть один из них, которого резко распахнувшаяся створка как следует саданула по спине.
— А нечего было на пути стоять! — громко произнес возникший на пороге человек.
И сразу стало тихо. И за его спиной, в огромной палате, откуда потоком цветных пылинок хлынул свет, и в горнице, где только что кипел спор меж князем Пожарским и стражами.
Роман Рубахин впервые в жизни увидал Патриарха Гермогена и был поражен его обликом куда более, чем всеми рассказами об этом человеке.
Он знал, что Владыке от роду уже почти восемьдесят лет, что он более двадцати лет монашествует и строжайше соблюдает все посты и воздержания. К тому же в последнее время, в пору смуты, ему не раз и не два приходилось выдерживать и жестокие нападки, и несправедливую клевету, и даже угрозы расправы. Однажды, в дни мятежа и свержения с престола царя Василия, смутьяны с оружием ворвались на патриарший двор и всячески поносили и оскорбляли Владыку, твердо поддержавшего Государя. Он не испугался и не поколебался в своей твердости, однако все эти испытания не могли не сказаться на силах и здоровье старца.
И, тем не менее, Гермоген не выглядел ни дряхлым, ни немощным. Он был высок ростом, и черная монашеская ряса делала его еще выше. Худощавый, но не сухой и не тощий, он казался достаточно крепким, хотя его лицо и покрывала бледность, еще усиленная снежной белизной куколя[15] и ниспадающей на грудь бороды.
Чего было больше в этом лице? Воли, ума, покоя, странного при стремительности его движений и резкости голоса? Черты этого старческого лица были тонки и точны, словно их долго рисовала рука великого мастера, заранее, многие годы назад определив старцу стать именно таким. Глаза смотрели из-под тонкой черты бровей пронзительно и ясно, их взгляд был очень тверд, но в этой твердости угадывалась и нежданная кротость — кротость, которую дает только полное сознание своей правоты.
Патриарх быстро осмотрел горницу и, увидав Пожарского, чуть приметно кивнул ему:
— К кому ты, Дмитрий Иванович? Ко мне, али к Семиглавому змию?
— К змию, Владыка, — низко склонившись и сложив руки, князь подошел под благословение и осторожно коснулся губами осенившей его руки.
— Добро. Взойди. А кто ко мне из Смоленска?
От неожиданности боярин Роман едва не отшатнулся и не отступил под этим спокойным взором. У него едва достало смелости тоже сложить руки и шагнуть вперед. Однако Патриарх не поднял вновь сложенного двуперстия.
— Благословиться хочешь? А я сперва хочу знать, на что благословлю. Вот князя Пожарского знаю, на что. Молюсь, чтоб не на смерть… Он нам еще надобен будет. А ты? Спросишь, почем знаю про тебя? Да вот угадал, что приедешь. Взойди. Там интересно.
И он широким движением руки указал на затихшую за его спиной палату, затем повернулся и вновь вошел туда, окунувшись в полосы света, падающего из многочисленных, застекленных цветными стеклышками оконец. Он шел, и за ним скользили десятки взоров, напряженно ловивших каждый его шаг. Когда же он неторопливо подступил к своему высокому деревянному креслу и сел, взяв левой рукою прислоненный рядом резной посох, по палате пронесся тревожный шепот.
И тут вошедшие следом за патриархом князь Пожарский и Роман Рубахин поразились удивительному впечатлению, которое тотчас у них возникло: люди, сидевшие на широких скамьях вдоль стен, были все в богатых, шитых золотом боярских одеждах, но их ряды казались почему-то черными, тогда как облаченный в черное Гермоген выглядел среди них светлым и ярким.
Глава 5. Семиглавый змий
— Так что же замолчали-то? — спросил Владыка, оглядывая притихшую палату, в которой собралось не менее тридцати человек. — Что еще скажешь, князь Федор Иванович? Чем еще увещевать станешь?
Со своего места, которое находилось ближе всех к патриаршему креслу, поднялся крепкий, слегка располневший мужчина в широкой, сплошь затканной золотом шубе, отвороты которой искрились собольим мехом, и в высоченной собольей шапке. Лицом князь Мстиславский был красив, как видно, это знал и холил свое лицо, свою густую, пышную русую бороду, свои руки, еще недавно привычные к мечу и боевому топору, но теперь, как и его стан, располневшие, украшенные многими богатыми перстнями.
— За что укоряешь, святейший? — голос князя звучал достаточно уверенно, видно было, что он рассчитывает на поддержку большей части собравшихся. — Чем виноват совет? Да, мы просим твоего благословения принять армию гетмана Жолкевского, чтобы войско сие могло защищать наш город от возможного нападения самозванца, да и от всяких других нападений. Мало ли их было? А ты вместо того, чтобы уразуметь мудрость такого решения, противишься ему да смущаешь народ, подбивая его к бунту!
— Лжешь! — взор Гермогена, обращенный на Мстиславского, не выдал ни гнева, ни возмущения, он был почти презрителен. — Лжешь ты, князь и знаешь, что слова твои — ложь. Никогда я не подбивал чернь на бунт, я не хочу, чтобы лишний раз пролилась русская кровь. А призываю лишь к тому, чтобы град наш не был сдан иноземному войску.
— Но поляки теперь наши союзники! — воскликнул кто-то из сидевших позади Мстиславского бояр. — Мы же условились принять королевича Владислава да крест ему целовать!
— И не стыдно тебе, Голицин? — глянул в его сторону Гермоген. — Где ж он, Владислав твой? Не видал я его, а пуще всего знаю, что не крестил его в нашу Святую Веру. Знаю, что по всему Царству Московскому бесчинствуют ныне ляхи — грабят и жгут наши селения, разоряют народ, оскорбляют православных. Король Сигизмунд всюду объявляет, что пришел спасать нас от смуты и раздора, а сам же его и сеет! И никакого сына своего он сюда не привезет. И не собирался! Сам здесь царствовать хочет. Ему землю нашу нужно к рукам прибрать. Всю! И русский дух искоренить, чтоб его не было. Вот, чего он хочет, и все вы это знаете. Не ради мира на Руси и не ради спасения народа от самозванца зовете вы сюда нечисть польскую. Вам, каждому, власти надобно, надобно лишний надел иметь, лишние права заполучить, ближе к трону подойти, да хоть на брюхе подползти! А кто займет сей трон, вам безразлично! Что, совет боярский, что рожи-то в бороды уткнули?! Не верю, что вам стыдно! Свой стыд вы вместе с клятвою Государю Василию Ивановичу за тридцать польских сребреников продали.
— Хватит, Владыка! — в голосе побагровевшего Мстиславского послышались разом ярость и мольба. — Хватит попрекать нас тем, что мы слабого и глупого царя с престола ссадили. Много ли было от него добра? И что, его род был знатнее наших? Сколько лет уже длится смута, войны идут? Неужто не нужна нам крепкая рука, чтоб все это прекратилось?
Патриарх стиснул свой посох с такой силой, что концы его пальцев совсем побелели, и внезапно встал. Его лицо, оставшись бледным, словно бы загорелось изнутри, даже сделалось моложе. Когда же он заговорил, в голосе его зазвучал, наконец, гнев:
— Это ты-то, князь Федор Иванович, будешь ныне говорить о крепкой руке? Ты?! Отца своего вспомни, и как он в страхе корежился перед Государем Иоанном Грозным, а заглазно поносил его да обзывал извергом! Крепкая рука вам надобна, змеи двуязыкие?! Была над вами такая. Когда царствовал Иоанн Васильевич, не сладко было на нашей земле и ляхам, и шведам, и прочим всем врагам. Казань тогда пала, и стала земля та русской, и церкви наши стали на ней. Сибирью приросла Московия. Ширились пределы наши, и на глазах всего мира родилось великое Царство Московское. Войско наше стало сильным и искусным, науки да просвещение появились у нас, и все, кто пытались нами помыкать, начали нас бояться! А вы? Ваши отцы и вы сами? Что говорили вы тогда, что делали? Выли, что опричнина появилась да за горло вас взяла? Корили Государя за жестокость? Да за какую жестокость?! Кругом были ложь и измена — ваша измена! С врагами сговаривались, на Русь чужие рати наводили, чтоб себе больше оторвать… На Веру нашу изнутри покуситься пытались, еретикам потворствовали, с жидами и жидовствующими[16] торг вели. А как стал Государь за то головы рубить, его же в том обвинили! Кричали, что много крови пролилось. Дикие мы, мол, варвары мы, убийцы. Да поглядели бы кругом, что там-то творилось, у тех, кого вы дикими не зовёте! Французы из-за распрей между двумя ересями в одну ночь перерезали друг друга столько, сколько у нас за все правление Иоанна Васильевича ни в казнях, ни в войнах не погибло![17] В Германии — сплошь войны междоусобные, в Италии — война: Венеция с Миланом да с Генуей. А костров-то, костров-то сколько! У нас такое бывало? Кабы кому в тех краях столько вредили, как у нас Государю, так тот, небось, весь народ перебил бы с одного только страху. Наш царь со всеми справился, все выдержал! А вы по сей день вопите, как много он, якобы, людей сгубил! И врёте, врёте, Бога не боясь! Кто придумал да слух пустил, будто опричники в Москве-реке, али еще где, баб с детьми малыми связанных топили?! Кто наплёл, что во Пскове целый монастырь вырезали?! Лгуны бесстыжие! Да, крови много было, потому что не пролилась бы та кровь, не стало бы и Московии. Во сто крат больше потеряли б. Вот она, крепкая рука. Русская. Своя. А вам надобно лапу в польской железной перчатке?! Что же, у вас власть, вы можете впустить войско супостата в Москву. Но неужто вам взбрело в ваши семь глупых голов, что я это благословлю?!