Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 2. «Мои любезные конфиденты»
Хоросан — главная обитель Надира, а Мешхед — столица Хоросана… Тысячи мастеров из Индии, Китая, даже из Европы наводят яркий блеск на этот город.
По единому слову Надира племена переселяются на пустоши, взрываются древние плотины, затопляя пашни, возводятся новые. Старые города — за неплатеж податей! — предаются огню, безглазые жители их сгоняются в пустыни (так было с Шемахой, когда-то цветущей). По дорогам Персии везут в клетках к Надиру гир-канийских тигров, халдейских львов, ведут слонов из долины Ганга, медленно выступают татарские верблюды. Закутанные в шелка, под струистыми паланкинами, проносят к Хоросану невольниц для гаремов Надира-грузинок и черкешенок, сириек и китаянок, негритянок и полячек, украинок и русских.
Женщины Надиру противны, но пышность сераля — свидетель его величия… Так пусть они едут, чтобы изнывать до смерти в золоченых клетках гаремов, в благоуханных садах, где так звончаты фонтаны, где так прекрасны розы!
А ночлеги на дорогах опасны. Старый караван-сарай, сложенный квадратом из камня, весь унизан кельями, а внутри его — двор, и во дворе сгуртованы кони путников. Голицын, запахнувшись в плащ, сидит на корточках перед костерком, в котле кипит вода. Из китайской чашечки князь поддевает пальцем густую мазь чайной эссенции, бросает ее в котел. Рука посла берется за чашку.
— Проверьте, кто ночует с нами в караван-сарае, — говорит он начальнику конвоя. — Нет ли худых людей под нашей крышей?
Офицер Перфильев скоро возвращается.
— Чисто, — отвечает он князю. — Два араба, один англичанин, семейство армянское да девка краковская, в гарем везомая…
Тихие черные тени возникли на пороге. Это — армяне.
— Господин, — просят они посла шепотом, — спаси нас от гнева божия, дай паспорта русские. Мы разорены, жилища наши уничтожены, а жен и дочерей наших осквернили грязные афшары…
Голицын отвечает армянам (а в горле — комок слез):
— По договору Рештскому, не имею права отнимать под корону российскую подданных его величества шаха персидского. Советую вам бежать… в Астрахань!
Там множество единоплеменников ваших. Купцы армянские уважаемы на Руси, живут счастливо и богато, нужды и притеснений не ведая. Я все сказал вам, люди добрые…
С криком, из-под стражи вырвавшись, вбежала к нему полячка:
— Пан амбасадор! Добротливу пан москвичанин, бендже ласкови… мние везц помимо власней воле… Сбавеня мние! Прекрасно было лицо юной краковянки.
— Дитька моя, — отвечал ей Голицын скорбно. — Цо я моц зробить? Мы с тоба в крайовах нехристиански. А я — амбасадор москвичанский, но не посполитый…
Жалкую по тоби! Бардзо жалкую…
Послышался звон мечей; вошли стражи в тесных кольчугах, надетых поверх грязных халатов; свирепо глядя на неверных, схватили краковянку и увели.
Средь ночи часто просыпался Голицын, слушал вой шакалов. Потом диким воплем резануло в тиши, и снова — тихо. Да, снова тихо. Князь уснул. В далеком и древнем селе Архангельском (вотчине дедовской) сейчас сыплется мягкий снежок, стегают меж берез косые зайцы.
В узкие бойницы окошек красным клинком вошел рассвет восточный. Караван-сарай уже пуст — все отъехали. А на ворогах здания распята на гвоздях белая кожа, снятая с краковянки. В пустой комнате ворочался еще живой кусок красного от крови мяса.
— Езжайте все, — простонал Голицын. — Я догоню вас…
В пустынном караван-сарае грянул выстрел. По каменистой дороге цокали копыта коня посольского. Голицын проезжал как раз через Гилянь, недавно отданную Надиру — от неразумных щедрот Анны Иоанновны. Посольство русское въехало в Мешхед, когда небеса уже темнели. В голову князя и его свиты летели камни, пущенные шейхами или нищими. Обнаженные дервиши сидели на корточках в теплой пыли и, закатив глаза под лоб, проникались молитвами, искусно расковыривая щепочками свои язвы. Трупы умерших от голода валялись по обочинам рядом с дохлыми собаками, никем не убранные. В тончайший аромат персидских роз врывалось, смрадно и густейше, зловонье из канав проточных. А в тени кустов миндальных стояли наготове блудницы, держа в руках подушки и одеяла; непристойно крутя голыми животами, они распевали стихи в честь святого Хуссейна, сочиненные ими тут же (дар импровизации — дар волшебный: им где угодно можно удивить — только не в Персии!).
Князя встретил резидент русский — Иван Калушкин, молодой человек происхожденья неизвестного, который по слухам, чуть ли не из мужиков в дипломаты вышел; был он седой как лунь.
— Веди в дом, Ваня, да покорми чем-либо…
Ужинали при свечах. Говорили о Надире и политике в Персии: как будет далее? Надира надобно побуждать к войне с турками, ибо турки крымцев мутят, а крымцы рвутся в Кабарду — на Кавказ…
— Надир вечно пьян, — говорил Калушкин. — Оттого и визири его пьяны, войско пьет тоже, а с пьяными политиковать трудно.
— Скажи мне, Ваня, есть ли кто ныне в Персии счастливый?
— Вот только один Надир и счастлив, — отвечал Калушкин…
— Глаза мужикам нашим, — затужил Голицын, — пока еще не рвут за подати. А гаремы в Петербурге уже сыскать мочно.
Народ наш приневолен так, что как бы Русь вся за рубежи не разбежалась.
— Зато вот от Надира не убежишь, — пояснил Калушкин. — По всем дорогам стоят рахдарамы, убивая каждого, кто к рубежам приблизится. Света же персам при Надире не видать. Коли кто имеет дерево плодоносяще, так сразу его срубают, ибо налог за него оплатить нет мочи. Лучше уж дерево срубить, нежели глаз своих чрез искусство палача шахского лишиться…
— Как рвут-то хоть? — спросил Голицын горестно.
— Они умеют. Щипцы особые. Или шилом раскаленным. Только зашипит глаз, и все тут! Я видел… не раз. Оттого и поседел.
Долго молчали дипломаты. Гилянь уже отдана на растерзание Надиру, а они более не хозяева в политике. Петербург свысока считает, что лучше Остермана никто не разбирается в делах восточных… Оттого-то Остерману — слово решающее, последнее!
— Давай-ка спать, Ванюшка, а завтрева мне аудиенц…
«Аудиенц…» Надир просто издевался над послом русским:
— Когда я иду на войну, так я сам иду. А что у вас царица такая лентяйка, всегда дома сидит? Пускай и она на войну идет… Будем мы с ней воевать честно: кто что у соседей своих захватит, то пусть и принадлежит победителю…
Конечно, от разбойника с большой дороги ничего другого и не услышишь. Сергей Дмитриевич заговорил в ответ о тучах пленников и рабов, которых держат власти персидские, о племенах Кавказа, которых шайки Надира силком уводят в глубь Персии, расселяя в местах гиблых, налоги зверские платить заставляя. О горечи женщин славянских, в гаремах Персии изнывающих…
— Что ты мне, скакуну лихому, о соломе рассказываешь? — орал на князя Надир. — В бумагах твоих Анна пишет, что она «великая». Не вижу я величья ее, если Московия не может отдать мне Баку и Дербент! Великая ли ваша страна — Россия? Спрашивал я об этом мудрецов своих, они мне отвечали, что Московия — большая, но про величье ее в книгах мусульманских ничего не сказано…
— Она великая! — вытянулся в гневе Голицын.
— Зачем ты врешь мне? — хохотал пьяный Надир. — Вы, словно шакалы в труп осла, вцепились в эти города — Баку и Дербент… Или у вас своей земли не хватает? Довольно меня обманывать. Я заключу, назло вам, мир с турками, мы объединим наши армии, и завтра наши трубы протрубят в Москве… Меня аллах возвысил столь высоко, что я весь мир могу забрать под тень, падающую от меча моего… Скажи — ты посол полномочный или нет?
Голицын подтвердил. И чрезвычайность. И свои полномочия.
— Так где же мочь твоя чрезвычайная? Если не врешь, так своей волей прикажи отвести войска царицы прочь — за Терек их прогони обратно, чтобы я уже никогда не видел их в своих пределах…
«Гилянь уже отдали на разбой и ужасы. Теперь Дербент отдай?» И князь — в злости — откланялся Надиру, который возлежал на диванах кверху животом, окруженный красивыми грузинскими мальчиками. А в углу шатра сидел придворный историк над раскрытой книгой, чтобы поведать в ней потомству о славных деяниях Надира, и Надир — тоже в злости — велел ему так:
— Излей с пера своего разума сладчайший сок моей мудрости. Запиши, что Надир (сын и внук своей сабли) отделал глупого посла Московии и тот уполз в нору, зализывая раны своей подлости!
Но Голицын главного от Надира добился: армия персов снова пошла под крепость Ганжу, занятую турками. Легкие на ногу, шагали бахтиары с толстыми затылками, раскачивая на ходу копья. С гиком неслись по холмам воинственные курды, а за ними — жены их, расставлявшие черные шатры в долинах над ручьями.
В кольчугах двигались грузинские князья с узденями, хвастливые, порочные и пьяные. Дымчатые быки тащили старинные кулеврины, которые не имели прицелов, но зато стволы их были покрыты сусальным золотом. Бесколесные пушки тащились по песку на бревнах, заменявших им лафеты. Зато вот ядра были высечены из прекрасного мрамора. И отшлифованы столь тщательно, что адскому труду рабов могли бы позавидовать и зеркала Версаля! Эти ювелирные ядра в чадящем грохоте выскакивали из кулеврин. И навсегда пропадали на болотах, далеко в стороне от Ганжи (стрелять персы совсем не умели). Голицын понял, что Надир своими силами Ганжи никогда не возьмет, и велел прислать из Баку русских опытных бомбардиров. Когда они прибыли, посол переодел их в халаты, научил носить чалму, а сбоку им привесили кривые сабли, чтобы турки не узнали об участии русских в осаде Ганжи.