Всеволод Крестовский - Петербургские трущобы. Том 2
– Мужайся, мать моя, если хочешь спасенье прияти! Не поддавайся страху иудейскому: это антихрист тебе в уши-то шепчет теперь, это он, проклятый, в сердце твое вселяется!
Старуха испугалась еще пуще прежнего, ибо уразумела, что Фомушка, божий человек, проник в ее сокровенные помыслы, и что, стало быть, поэтому он воистину есть избранник духа.
– Вот видишь ли ты, маловерная, – с укоризной приступил он к новым пояснениям, – если мы понаделаем великое множество этого семени и рассеем его по свету потайно, так что про нас не догадаются ангелы нечестивии, то сила антихристова тут же и сокрушится, и настанет царствие духа, а ты, раба, в те поры божьей угодницей вживе соделаешься за свое великое подвижничество, за то, что силу вражию побороть пособляла.
– Так-то так, мой голубчик, – согласилась Устинья, – да все же… коли не успеем, да накроют нас…
– О том не пецыся! – перебил ее Фомушка. – Это уж я так обделаю, что никак не накроют – у меня уж и людишки такие ловкие подобраны, а мы их в наше согласие, даст бог, обратим, ну, и, значит, к тому времени как дух к нам прикатит, мы себе через то самое еще более благодати подловим, ко спасенью души своей, значит.
Старуха согласилась и с этим многозначительным аргументом.
– А ежели, божиим попущением, и накроют нас слуги вражий, – вразумительно продолжал блаженный, – то опять же таки этому радоватися подобает, потому, коли накроют – сейчас же и гонение будет на нас: в кандалы забьют, в остроги засадят, бить много почнут и в Сибирь ссылать станут – ну, и значит, ты мученический венец прияти, мать моя, сподобишься, за веру претерпение понесешь, и царствие славы за это самое беспременно будет тебе уготовано.
Старец Паисий Логиныч, строго безмолвствовавший во все время этого увещания, но тем не менее внимавший Фомушке, неожиданно поднялся теперь с своего места и с решительным, повелевающим жестом подошел к Устинье.
– Соглашайся, Устиньюшка, соглашайся! – прошамкал он разбитым и дряхлым своим голосом. – Братец наш правду тебе говорит, великую правду!.. Полнока, и в сам-деле, терпеть нам покорственно от силы антихристовой! Время и слобониться… Миру скоро конец, и всей твари скончание – час приспевает!.. Не мысли лукаво, соглашайся скорее!
Но своеобразная и ловкая логика смышленого мошенника и без того уже вконец проняла фанатическую старуху, так что она тут же порешила с ним на полном своем согласии.
LXIV
ДОКТОР КАТЦЕЛЬ
Планы компании были весьма широки. Она не намеревалась ограничить круг своей деятельности пределами одного только Петербурга; напротив того, впоследствии, при развитии дела, когда оно уже прочно стало бы на ноги, предполагалось завести своих агентов в Москве, в Риге, в Нижнем, в Харькове, в Одессе и в Варшаве. Herr Катцель предлагал было основать фабрику не в Петербурге, а в Лондоне или в Париже, но Каллаш решительно воспротивился этой мысли.
– Здесь, – говорил он, – и нигде более, как только здесь в Петербурге, можно взяться за такое дело! Разве вы не знаете, что такое лондонская полиция? Там, как ни хитри, но едва ли нам, иностранцам, удастся провести английских сыщиков! В Париже – то же самое. А здесь мы все-таки у себя дома, здесь мы пользуемся известным положением в свете; хорошей репутацией, наконец, на случай обыска, ни при одном из нас, а также и в квартирах наших никогда не будет найдено ничего подозрительного.
Победа, в этом случае, осталась на стороне графа, тем более, что все почти необходимые материалы были уже тайно провезены из-за границы доктором и графом, в их последнюю поездку…
Роль главного фабриканта-производителя взял на себя Катцель, который, в сущности, был господин весьма замечательного свойства. Тип лица не оставлял ни малейших сомнений в чисто еврейском происхождении доктора, а его вглядчивые, слегка прищуренные глаза и высокий лоб ручались за обилие ума и способностей. Возвратясь в Россию с докторским дипломом венского университета, он первым долгом подверг себя экзамену в присутствии медицинского совета и, выдержав его блистательным образом, получил право лечения в России. Это была необходимая заручка со стороны законных препятствий, и стоило только преодолеть их, чтобы начать уже действовать широко и обильно, с полной уверенностью. Доктор, между прочим, был очень хороший химик, любил науку, любил свое призвание и свое лекарское дело; но при всем этом – странная вещь! – он находил какую-то сласть, какое-то увлекательное упоение в том, чтобы посвящать свои знания и свою жизнь мошенническим проделкам. Он сам очень хорошо сознавал в себе эту наклонность и называл ее неодолимою страстью, болезненным развитием воли – словом, какою-то манией, чем-то вроде однопредметного помешательства.
– По своему развитию, по своим убеждениям, – говорил он однажды Каллашу в одну из интимных, откровенных минут, – я постоянно стараюсь быть очень гуманным человеком, но инстинкты, природные-то инстинкты во мне отвратительны. Я знаю это, хотя и всякому другому дам их в себе заметить. Но что же мне делать, если, кроме самого себя, я никого не люблю!..
– А человечество? – заметил с улыбкою Каллаш.
– Да, человечество я точно люблю, но это какая-то абстрактная, безразличная любовь… И какое дело человечеству, люблю ли я его или нет?.. Вот, например, деньги – это другое дело! Деньги я люблю до обожания, во всех их видах и качествах. И для добычи денег, – говорил он с увлечением, – я ни над чем не задумаюсь, ни перед чем не остановлюсь!
– Как? – воскликнул Каллаш. – Даже и перед шпионством, даже перед продажею брата своего!.. Но ведь таким образом, извините за откровенность, наше сообщество с вами может быть небезопасно.
– Мм… могло бы, – произнес Herr Катцель, упирая на частицу «бы» и нимало не смутившись восклицанием графа. – Но вот видите ли, мой милый друг, этот путь, полагаю, менее выгоден: на нем никогда не заработаешь столько денег, сколько, при добром успехе, мы можем заработать на нашем предприятии, поэтому я его презираю, тем более, что это и не сходствует с моими убеждениями. Нельзя в одно и то же время быть волком и лисицею.
– Но этот путь гораздо спокойнее и безопаснее, тогда как наш основан на ужаснейшем риске, – возразил Каллаш.
– Спокойствие… риск… Да знаете ли, что я презираю какое бы то ни было спокойствие и страстно боготворю один только риск! – воскликнул он с неподдельным порывом увлечения. – Риск!.. Да ведь в риске для меня все! В риске – жизнь, в нем страсть!.. А спокойствие… Помилуйте, да если бы я хотел только спокойствия и безопасности, мне не для чего было бы делаться мошенником. Pardon за откровенный цинизм этого выражения! Для спокойствия мне было бы совершенно достаточно моей науки, моих знаний, моего докторского диплома наконец; но в том-то и дело, что даже в науке я люблю ее таинственную да темную сторону, которая ни на минуту не дает успокоиться человеку, держит его в вечно напряженном лихорадочном состоянии и заставляет исследовать, пытаться, доискиваться тех тонких, неуловимых своих сторон, которые, на первый взгляд, кажутся недоступными человеку. А знаете ли вы, – продолжал доктор, под наитием какого-то вдохновенного экстаза, – знаете ли вы, что это за гордо-разумное, что за упоительное блаженство кроется в том мгновении, когда вы после таких мучительных нравственных страданий, после нескольких лихорадочно-бессонных ночей, убеждаетесь, наконец, что вы точно воистину доискались до того, чего вы искали, что вы сделали открытие?.. Пусть оно будет мало, пускай незначительно, ничтожно это открытие, но все же и оно ведь вносит свою лепту в общую массу знаний, все же и в него ведь вы полагали свою душу, страсть, свою разумную волю! О, это – минуты высшего нравственного удовлетворения, которые я не променяю ни на какое спокойствие в мире!
– Стало, вы можете быть вполне удовлетворены одною вашей страстью к науке? – возразил ему Каллаш.
– Нет, не могу! – решительно воскликнул Катцель. – Не могу потому, что в моей безобразно-страстной натуре лежат еще иные инстинкты. Теории Лафатера и Галля до сих пор еще не исследованы как должно, хотя многие признают их только научным пуфом. Я мало занимался этим предметом, – продолжал доктор, – но весьма был бы склонен думать, что во мне развита шишка тонкого злодейства и шишка приобретения. По крайней мере я знаю, что страсть к этим двум началам составляет во мне какую-то болезненную манию, и, как ни старался, я никогда не мог одолеть ее, поэтому я ей покоряюсь.
– Убить человека, ради того только, чтоб убить, я никогда не способен, – говорил он самым искренним тоном, остановясь перед графом, – но убить его во имя науки, во имя таинственных процессов и законов органической жизни – готов каждую минуту, особенно когда мне за это хорошо заплатят. С первых самостоятельных шагов моих на поприще науки меня всегда как-то тянуло к исследованиям всевозможных ядов, и я добился-таки кой-каких счастливых результатов, но я люблю делать окончательный, так сказать, полный генеральный анализ не над животными, а над людьми, и – я вам скажу между нами – мне удалось таким образом, в разных местах Европы, изучить четыре превосходных яда, и каждый раз не без материальной пользы для своей собственной особы, а однажды, во время моего путешествия по Италии, отправил ad padres, посредством очень тонкого и медленного яда, одного весьма богатого, но чересчур уже долговечного дядю, за что от единственного мота-наследника его получил полновесный гонорар – ни более, ни менее, как пятьдесят тысяч лир, то есть двенадцать тысяч пятьсот рублей серебром на русские деньги. Вы – человек порядочный, человек без предрассудков, и притом же мой товарищ и компаньон по общему предприятию, поэтому я с вами и откровенен так – благо уж нашла на меня такая откровенная минута.