Елена Арсеньева - Королева эпатажа (новеллы)
К его изумлению, она только хмыкнула. Затем, объявив, что воспылала к пленнику «любовной страстию», пожелала продолжить начатое. Тютчев ничего не имел против, однако объяснил даме, что с развязанными руками он будет более способен доставить ей удовольствие, поскольку знает, как и когда их надо пустить в ход.
Заявление понравилось Дарье Николаевне. Она в самом деле развязала руки «трофею», однако когда он, решив закрепить достижения, осмелился попросить заодно попить и поесть, снова хмыкнула — и, задрав юбки, повалилась на постель, попросив его переходить от обороны к наступлению. Тютчев исполнил просимое, однако спустя некоторое время убедился, что дама ему встретилась совершенно ненасытная. Исполняя обряд в пятый или шестой раз, он вовсе выдохся и снова попросил подкрепить его угасшие силы.
Послышалось уже знакомое хмыканье, а потом плечи Тютчева чем‑то вдруг ожгло.
Он с изумлением обнаружил впившуюся в них ременную плеть с вплетенными в кожу кусочками свинца. Хлестнув его с оттягом, Дарья Николаевна потребовала удовлетворить ее опять. И посулила, что спустит ему всю шкуру со спины, коли он осмелится артачиться.
Это очень странно, конечно, однако Тютчев артачиться осмелился‑таки. Левой рукой он перехватил плеть и вырвал ее у сладострастницы, а правой — отвесил прекрасной даме две преизрядные оплеухи, так, что она увалилась навзничь, аж юбки на голову упали. Глядя на ее бьющиеся нагие ноги, Тютчев объяснил:
— Первое дело, даже жеребцов кормят и поят, чтобы к случке были способны. А второе — я дворянин и дворянский сын, а значит, бития ни от кого не снесу и никому оного не дозволю!
Услышав сие, Дарья Николаевна сбросила юбки с головы, села — и тут инженер‑капитан сделал для себя очень интересное открытие: никогда в жизни он еще не встречал дамы высокородной, к тому же — такой красавицы, которая бы столь виртуозно выражала свои оскорбленные чувства! Отчаянная брань вора, секомого на площади за многочисленные провинности, показалась бы младенческим лепетом по сравнению с теми эпитетами, которыми снабдила хозяйка Тютчева. А под конец, утомясь и начавши повторяться, выставила Николаю Андреевичу следующие условия: либо он позволит как следует себя выпороть, затем вновь удовлетворит прекрасную амазонку — и волен будет отправиться восвояси, чтобы поужинать в доме у нанимательницы своей Палашки Панютиной, а то и в любом другом месте, — либо получит ужин и покой, однако навечно останется заперт в этой комнате, чтобы сделаться постельной утехой помещицы Салтыковой.
Так и было сказано — «навечно».
Но через минуту последовало уточнение:
— Покуда мне не опостылеешь либо вовсе не помрешь.
Тютчев не поверил ушам своим и счел все эти громы и молнии пустой угрозою.
— Ронять честь свою и бить себя не позволю, вот тебе мое последнее слово! — сказал он твердо.
Дарья Николаевна пожала плечами, резко повернулась, взметнув юбки, — и вышла вон.
Тютчев, не будь дурак, вскочил и бросился к окнам. К его изумлению и ужасу, они оказались забранными решетками. А в довершение под окнами обнаружились ражие мужики самого угрюмого вида, вооруженные плетьми. Таким образом, немедленный побег представлялся делом весьма гадательным, а проще сказать — невозможным…
В следующий миг отворилась дверь и на пороге показалась юная девица — тощенькая, бледненькая, невзрачненькая, с заплаканными глазами и одетая чуть ли не в рубище. Она несла большущий поднос, уставленный столь разнообразными и заманчивыми яствами, что изголодавшийся Тютчев при виде их забыл обо всем на свете, даже о побеге. К тому же за плечами девицы маячили два могучих мужика с плетками в руках, отсекая все возможные пути для бегства. Тютчев жадно принялся за еду, уповая на то, что, восстановив силы, сможет улестить и умаслить хозяйку, поладит с ней и выберется на волю. Он не прочь был продолжить эту связь, снова и снова возвращаться в Троицкое, потому что терять такую замечательную любовницу ему не хотелось.
Горничная и стражники ушли, оставив его одного и заперев за собой дверь, судя по звукам, на железный брус.
Наевшись, Тютчев прилег на постель и принялся ждать свою пылкую милашку. Откуда‑то снизу доносились плач и визг, как девичий, так и мужской, громкие, сердитые окрики хозяйки, но эти звуки привычны были слуху каждого русского человека в те времена, а потому Тютчев не обращал на них внимания и вскоре уснул.
Внизу же происходило вот что. Не вполне получив то, чего она желала, от строптивого «трофея», барыня отправилась в чулан, где ее поджидал пригожий «ангелочек» Егорка. Судя по всему, размышляла Дарья Николаевна, мальчонка еще неопытен и мало что смыслит в любовных делах, однако надо ж когда‑то начинать! К тому же после обиды и оплеух, которые нанес Тютчев, ей хотелось уврачевать свое сердце чем‑нибудь нежным и ласковым. Эту ласку и нежность она и надеялась обрести в неопытных Егоркиных руках и во взорах его черных очей.
Однако каково же были ее разочарование и ярость, когда вместо готового к употреблению юного и красивого любовника она обнаружила… его бездыханный труп. Глупый мальчишка умер от страха, пока ждал, когда за ним придет барыня.
И черной птицей пролетела по Троицкому весть, из уст в уста передаваемая: барыня во гневе! Быть беде!
А впрочем, чтобы в Троицком случилась беда, барыне во гневе пребывать было не обязательно. Довольно было ей просто встать не с той ноги. Или увидеть мусорину на только что вымытом полу. Или обнаружить, что белье дурно простирано либо невкусно приготовлена еда. Или… Числа этим «или» не было! И начиналась жестокая «наука» провинившегося… Нет, чаще всего — провинившейся, потому что мужиков своих крепостных Дарья Николаевна старалась особо не портить, разве что уж совсем взбесит ее кто из них нерадивостью и неуслужливостью. А вот женщинам, особенно — молодым, особенно — красивым, приходилось крутенько. На крепостных своих смотрела Дарья Николаевна как на несручные вещи: неудобна в употреблении, — значит, можно сломать или разбить вдребезги.
Схватив первое, что попадалось под руку: скалку, полено, палку или валек для белья, — матушка‑барыня принималась учить виновных и учила их, покуда не уставала рука. Рука‑то у нее уставала, да, к несчастью, владела Дарьей Николаевной лютая жестокость, и жестокость сия не знала никакой устали. Завидев кровь, заслышав жуткие крики мучимой жертвы, барыня просто не могла остановиться, входила в великий раж. Когда не было сил бить и истязать крепостных самой, призывала на подмогу безропотных, запуганных ею, вспоенных и вскормленных на ее жестокостях конюхов и гайдуков, которые со всего плеча секли несчастных жертв розгами, батогами, кнутом и плетьми. Но порою работой своих «штатных палачей» барыня оставалась недовольна, ей хотелось чего‑нибудь погорячей, посолоней. И она призывала мужей или других близких родственников мучимой крестьянки или дворовой, предоставляя им право «свободного выбора»: быть либо палачом, либо жертвой. И удивлялась жестокосердию народишка: все предпочитали роль палаческую, никто не хотел добровольно подставлять голову под раскаленные щипцы, которыми тянули за уши, либо спину — под удары дубьем, которые в одночасье проламывали ребра…
О нет, не сплетни плели соседи‑недоброжелатели вокруг имени Дарьи Салтыковой, не мифы с легендами доносились до легкомысленного капитана Тютчева, а вполне правдивые слухи о немыслимых жестокостях своевольной красавицы, которую чаще звали не по имени и даже не по фамилии, а словно лютую зверюгу, со страхом и ненавистью: Салтычиха!
С этой неистовой жестокостью сравнимо было разве что ее сладострастие, которое бедолаге‑межевщику привелось испытывать на себе… в течение шести лет!
Да, он и помыслить не мог, что Дарья Николаевна ни чуточки не лгала, когда заявила: мол, останешься тут навечно. Она, пожалуй, влюбилась в Николая Тютчева, если только может идти речь о любви применительно к ядовитой змее или бешеной росомахе. Она, пожалуй, даже вышла бы за него замуж, да не хотела давать невесть кому воли над собой, не желала терять власть творить в своих имениях все, что только взбредет в ее буйную, безумную голову. И потому она попыталась привязать к себе понравившегося ей мужчину единственным возможным способом — заперев его под замок.
О нет, он мог переходить из комнаты в комнату и даже выходить из дому во двор — но только в сопровождении стражей с такими кулачищами, что одного удара довольно было бы, чтобы расколоть голову Тютчева, как гнилой орешек. Может, конечно, и не расколоть, а только сплющить, однако ставить рискованные опыты он опасался, а потому вел себя покорно. Конечно, пленник непрестанно изыскивал пути к бегству, однако что тут можно изыскать, когда ты ни на минуту не остаешься один? Даже в нужник сопровождали его охранники. Даже в бане мылся он под стражею. Даже ночью, теша в зарешеченной опочивальне неистовую любовницу (и, чего греха таить, тешась сам, ибо Дарья обладала редкостной постельной привлекательностью и умела, умела‑таки разжигать в мужчинах негаснущий костер животной похоти!), он знал, что за дверью сидят охранники с пистолью и саблею. Знал он также, что, изнурив пленника до полного опустошения, Дарья может выйти из опочивальни и спешно совокупиться с этими охранниками либо с кем‑то еще из своих крепостных, с кем попало, а потом с другим и третьим, ибо утолить жар ее вожделения кому‑то одному было почти невозможно. Ее боялись, ее ненавидели — и вместе с тем не могли противиться ее неистощимым прихотям, ее свирепой, враз ужасающей и манящей похоти.