Владислав Глинка - История унтера Иванова
Когда в назначенный вечер он зашел за Красовским, тот сразу опять заговорил об экзамене на корнета:
— Я бы тебе и место на конных заводах выхлопотал у цесаревича. Ведь он все инспектором российской конницы значится, хотя который год безотлучно в Варшаве солдат польских мучает.
— Все по-прежнему? — спросил Иванов.
— А что он еще умеет? При нем еще генерал Куру та, грек хитрющий, знай похваливает, — asinus asinum fricat…[58] Рассказывал мне тамошний офицер, когда однажды подвыпили и остерегаться бросил, как лет десять назад ехал через Варшаву генерал Ермолов и цесаревич ему своим пешим караулом хвастанул. Идут по фронту — застыли все, как истуканы каменные. Затянуты по плечам и брюху лямками, воротниками задушены. Цесаревич и спрашивает: «Хороша ли гвардия? Вот я ее за три года до какого форса довел». — «Очень хороша, ваше высочество», — отвечает Ермолов. И тут же уронил перчатку около флангового да и говорит: «Подними, братец! Его высочество с тебя не взыщет, что фронт нарушишь». Тут и вышел конфуз: сколько солдат ни силился, не дотянул до земли, раз корпус запеленат и штаны натянуты.
— А цесаревич что же? — спросил Иванов.
— Да ничего. Как ему свой афронт понять? Мои любимые римляне говорили: «Habitus non facit monachum»[59]. Мундир генеральский еще не делает полководцем. И они же говорили, что солдат всегда должен быть налегке — ne quid nimus[60],— чтобы сберечь силу для боя. А как сие такому Константину Павлычу втолковать, который красой единственной султаны, этишкеты, кутасы да тесные мундиры почитает?.. Коли новый царь его от конницы не отставит, то она вовсе пропадет, помяни мое слово. Лошади перекормленные, раз в неделю под седлом ходят, а люди, кроме артикулов, ничему не учатся. Какое-то всеобщее помрачнение ума. Слава богу, что второй Наполеон не народился, а то бы разделал нас, как пруссаков в 1806 году… Оттого на конных заводах сейчас легче служить, чем в полках. Но и там не больно сладко. Часто думаю об отставке, да чем прокормишься? Офицерская пенсия мизерная, а частную службу где сыскать?.. Ну, идем. На улице про такое не поговоришь.
В одном из домов на Литейной взошли по чистой лестнице во второй этаж, и Красовский уверенно открыл полированную дверь. Видно, их ждали: вскочивший с ларя лакей подхватил обе шинели, принял холодное оружие и распахнул дверь из передней. Открылась зала, где ярко горели свечи в люстре, в углу сверкал рояль, стояли обитые полосатым шелком диван и кресла, висели в простенках зеркала.
Красовский, совсем привыкший к офицерскому положению, ловко откинул фалды мундира и присел на диван. Вахмистр встал в сторонке у окошка. Но вот в дверях, ведших в соседнюю комнату, показалась хозяйка. За годы, что не видел ее Иванов, Дарья Михайловна стала худее, чернее кожей. «Цыганская кровь проглянула», — подумал вахмистр. Но так же разом осветила ее правильное лицо приветливая улыбка, показавшая прекрасные зубы, так же прост был покрой светло-бирюзового закрытого платья, на котором сверкала длинная нитка жемчуга, завязанная узлом на груди и спадавшая петлей ниже пояса.
Ответив на поклон Иванова, подошла вплотную, взяла душистыми руками за виски и поцеловала в лоб.
— Жив, землячок? — сказала она прежним глубоким, звучным голосом. — Миновали тучи, что над тобой собирались? Правду карты мои говорили?
— Покорно благодарю, сударыня, — снова поклонился Иванов.
— Нет, ты ответь: правду тогда нагадала?
— Что правду, сударыня, а что и нет… Людей добрых повстречал немало. И девицу душевную. Да всех судьба отняла. Кого смертью, кого разлукой насильной.
— От судьбы никуда не уйти, — раздумчиво сказала хозяйка и повернулась к вставшему, ожидая ее привета, Красовскому. — Здравствуй, милый друг Герасимыч. Спасибо, что привел земляка. — И его поцеловала в лоб.
— А вы не гостей ли ждете, Дарья Михайловна? — Штаб-ротмистр указал на люстру.
— Ждала гостей и дождалась. — Она улыбнулась стоявшим теперь рядом приятелям. — Павел Алексеевич мой еще не вернулся из Новгородской вотчины, так что без хозяина вас принимаю.
— А с Италией как решили?
— Туда осенью, когда все здесь не спеша объедем. Дней через десять под Москву тронемся, оттуда в Калужскую и Тамбовскую. Ну, гости дорогие, что прежде: ужинать или музыку слушать?
— По нам сначала бы пением угостили, — сказал Красовский.
— Ну, будь по-твоему, — кивнула хозяйка. — Егор! Позови Козьмича да Алексашу… А ты, землячок, не стой, сядь, как гостю подобает, на диван или в кресло, а то и петь не стану.
В гостиную вошли двое в темных сюртуках. Лысоватый, седой сел за рояль, молодой, краснощекий достал из стоявшего в углу футляра виолончель. Лакей зажег свечи на фортепьяно, расставил складной пюпитр виолончелисту. Лысый дал тон ударами по клавише, за ним зазвучали подтягиваемые струны. Потом явственно зашуршали листы нот, затрещал воск одной из свечей. Дарья Михайловна встала у рояля лицом к гостям.
— Слушал вчера «Цирюльника»? — спросила она Красовского.
— Нет, то завтра, а вчера на «Волшебном стрелке» побывал.
— Ну, послушай же, как мы из сих обеих опер по арии исполним, и я за скрипку кое-где подпою, как ты раньше любил.
Иванов послушался приказа хозяйки — сел на стул в углу. Сел да и забыл, кто он и где находится. Музыка и голос Дарьи Михайловны охватили и поглотили его, как в прошлый раз в Лебедяни. Великая радость и горькие слезы заполнили душу, сменяя друг друга по воле чародеев, которых почти не видел. Вспоминал, как слушал игру князя и Грибоедова, и опять растворялся в звуках, так что все пропадало… Впервой в жизни сидел он в этот вечер за богатым, по-барски накрытым столом и как умел управлялся с тарелками, ножами, вилками и рюмками. Хорошо, что хоть сидели за небольшим столом, накрытым тут же, в гостиной, и всего втроем. Музыканты откланялись сразу, как кончили играть, и Дарья Михайловна, вежливо поблагодарив, их отпустила.
— Крепостные Павла Алексеича, оброчные. Никак не отучу видеть во мне барыню, ни за что за стол не сядут, — сказала она.
— Так вы и есть ихняя барыня, — сказал Красовский.
— Пока нет еще и не знаю, буду ли когда, — спокойно сказала Дарья Михайловна. — Что же выйдет?.. Ты-то, Герасимыч, лучше других знаешь, как я от венчанного мужа сбежала. Значит, не сочла брак делом важным. А теперь иначе к нему отнесусь, ежели в богатстве тем утверждаюсь? Чем мне худо было столько лет без венца? Больше ли венчанную любить станет? Или, если разлюбит, то чтоб отделаться затруднился? И какая я жена перед родичами его — Голицыными, Бутурлиными, Мусиными-Пушкиными? Незаконное дитя отставного поручика и внучка цыганки, вдова судейского крючка. Словом, не додумала еще, решусь ли венчаться. И спешить не стану, пока все до ясности не выношу…
За ужином хозяйка рассказывала, как жили в Неаполе, про тамошний народ, про солнце, что греет и зимой, про голубое море. Прощаясь, наказывала Иванову еще прийти до их объезда.
— Ты сходи к ней, — советовал Красовский, когда шли обратно. — Около нее душой оттаиваешь… Женщина редкостно добрая и справедливая.
— Да уж, мало кто о замужестве с богачом так раздумывать станет, — сказал вахмистр.
— По-моему, тут она зря умствует. Сколько лет в согласии проживши — finis coronat opus[61] — возразил Красовский. — А насчет родственников своих пусть полковник сам решает, сколь с ними считаться. Просит замуж выходить — значит, она ему всех нужней… Однако то особый предмет, нам, холостякам, чуждый… А тебе еще раз советую к ней сходить, раз звала. Может, музыку послушаешь. Видел я, как нынче в звуках потонул. И есть отчего — те, кто ее сочиняли, великие мастера душу переворачивать. Голос у хозяйки звучит, кажись, лучше прежнего, играют в сем доме почти каждый день, и жалею, что, здесь будучи, всего три вечера их слушал. Может, завтра еще сумею побывать… Право, лучше варшавских оперных…
— А есть ли какая музыка на заводе вашем? — спросил Иванов.
— Считай, что нету. Бренькает офицерша одна штучки разные… Там я больше стихами душу отвожу.
— Все Державина своего любимого?
— Запомнил! — воскликнул Красовский. — И его. Но представь, нынче новый кумир народился для поэзии любителей. Даже дьякона Филофея, прошлым годом в Лебедянь заехавши, от Мерзлякова и Жуковского к сему новому кумиру перетянул. И отсюда увожу стихов его тетрадку, за кою пять рублей дал, как раньше мне плачивали.
— Как же звать его? — спросил вахмистр.
— Тезка наш — Александр Пушкин. Прозванье самое военное — Пушкин. Запомнил?.. Ну, на сем углу нам прощаться. Думаю послезавтра тронуться со всей кладью на долгих, двумя тройками, в Стрельне взятыми. Может, к тебе больше не поспею забечь. Будь же здоров, помни совет насчет офицерства и поверь, что игра свеч стоит. Да жди письма, что в деревне твоей увижу, коли из Варшавы жив выберусь…