Михаил Казовский - Евпраксия
— Чью? — спросил Герман.
— Генриха-младшего. И попали в плен. Привезли нас в замок Бекельхайм, где епископ Шпейерский Эйнхард вышел навстречу императору. Генрих Четвертый спрашивает его: «Как мне понимать этот балаган?» А епископ, поскребыш, гадко ухмыляется и ему отвечает: «Здесь не балаган, ваше величество, а конкретное историческое событие: отречение императора от престола». Государь, понятное дело, только рассмеялся и говорит: «Уж не вы ли меня заставите подписать отречение?» Эйнхард соглашается: «Безусловно, я. Мне поручено или вынудить вас издать манифест об отречении, или умертвить». Генрих говорит: «Вы, епископ, человек Божий, замараете руки кровью?» Эйнхард снова кивает: «Без малейших колебаний. Ибо есть убийства из благородных побуждений. И они — не грех!»
— Ну и как отреагировал кесарь? — задала вопрос Ксюша.
Удальрих отпил из высокой чарки и продолжил повествование:
— Он сказал, что ему необходимо подумать до утра. Эйнхард разрешил. Император закрылся в тех покоях, что ему предоставили, и никто не знал, что он делает... А наутро вышел какой-то сгорбленный, похудевший, и лицо — серое, как пепел. Очень, видно, переживал, болезный... Вместе с нами сошел по парадной лестнице и предстал перед Эйнхардом. Говорит ему: «Если подпишу отречение, то могу рассчитывать на свободу?»
Тот ему отвечает: «Слово чести. Будущий король, Генрих Пятый, распорядился оставить при вас охрану в десять человек, замок Люттих и его окрестности в качестве лена18. Гарантирует для вас безопасную старость». Государь согласился. Взял перо и размашисто подписался под манифестом, где указывал, что по доброй воле передает скипетр, державу и другие инсигнии19 собственному сыну. А потом встал и, не попрощавшись, вместе с нами покинул замок. А епископ с грамотой отправился в Майнц, на сейм, где провозгласили новым королем Генриха Пятого.
Старый рыцарь исповедовался весь вечер. Много пил и много говорил. Рассказал о последних днях жизни императора в Люттихе. 3 августа 1106 года Генрих IV потерял сознание и с постели больше не вставал. Но успел причаститься и составить предсмертное письмо, где прощал сына и просил его не мстить никому из своих сторонников. А 7 августа самодержца не стало.
Евпраксия спросила:
— А епископ Эйнхард почему не дает похоронить тело?
Удальрих вздохнул:
— Говорит, что покуда Папа с императора не снимет анафему, не положено. Врет, конечно, собака. Нет такого правила, нет такого канона. Сколько раз его убеждал — ни в какую. Слава Богу, что не запрещает мне держать в надлежащем виде гроб с покойником, убирать в часовне. Я ведь из-за этого в Шпейере и живу. Дом вот приобрел на последние крохи и решил оставаться при его величестве до момента погребения. А потом уйду в монастырь.
Старикан совсем захмелел и едва не падал со стула от усталости. Но когда киевлянка и Герман стали помогать ему перебраться в спальню, рассердился, встал самостоятельно и, держа свечу, показал им гостевые комнаты, где они могли бы заночевать. И затем торжественно удалился в опочивальню.
Кёльнский архиепископ попрощался с сестрой Варварой:
— Что ж, спокойной ночи. Завтра предстоит трудный день.
Русская кивнула:
— Да, беседа с Эйнхардом ничего хорошего не сулит. Главное, хочу посетить часовню, поклониться праху.
— Это непременно. — Он хотел поцеловать ей руку, но она не позволила:
— Нет, не надо, будьте милосердны.
Он не понял, даже удивился:
— В чем немилосердие?
— У разверстой могилы целоваться кощунственно.
— Мой невинный поцелуй — просто ритуал, не содержит никакого намека.
Ксюша посмотрела на него с укоризной:
— Не кривите душой, святой отец. Вы и я, оба понимаем, что намеки излишни.
Герман помрачнел:
— Вы неправильно толкуете мое отношение к вам.
— К сожалению, правильно. И хочу сказать: чем бы ни окончился мой визит в Германию, я вам за него благодарна. Помогли мне осмыслить мою судьбу и взглянуть с расстояния прожитых годов... Но визит закончится, я вернусь на Русь, вы вернетесь в Кёльн, и останемся добрыми друзьями.
У него на губах промелькнула тонкая улыбка:
— Безусловно, так. А иначе и быть не может.
— Очень рада, что вы это понимаете.
— Мы останемся добрыми друзьями.
— Ничего изменить нельзя, — заключила русская.
— Ничего изменить просто невозможно.
— Я вас возлюбила лишь как ближнего моего.
— Я вас тоже. Исключительно так.
— Вы меня успокоили.
— Вы должны были это знать.
— Я теперь спокойна.
— Это самое главное. Завтра предстоит трудный день.
— Надо хоть немного соснуть.
— Постарайтесь выспаться, — пожелал ей священник.
— Вряд ли, вряд ли. Впечатления переполняют меня. Лишь бы задремать на полчасика.
— Я желаю вам добрых сновидений.
— Да, и вам.
— До свиданья, сестра Варвара.
— До свидания, ваше высокопреподобие.
— Завтра трудный день.
— Надо выдержать его с честью.
А оставшись одна, Евпраксия расплакалась. Жалобно, беззвучно. И необъяснимо. Просто о себе, о своей утраченной жизни, о чудовищной невозможности что-либо исправить.
Утро было солнечным, ясным, но достаточно зябким. По булыжникам шуршали желтые листья. Кутаясь в плащи, Адельгейда, Герман и Удальрих появились на улочке и направились к центру города, где стояла церковь Святого Гвидо. Здесь, по распоряжению Генриха III, находилась рака с нетленными мощами. А за церковью, за другой улочкой, начиналась площадь Шпейерского собора — он вознесся к небу мощными квадратными островерхими башнями, полукруглым куполом, красными кирпичными стенами и высокими узкими окнами с витражами. Темные резные ворота были открыты, а внутри различались красный алтарь и горящие свечи.
Удальрих сказал:
— Надо зайти к Эйнхарду за ключами от часовни. Он их носит сам и всегда дает крайне неохотно.
— Вот мерзавец, — выругался Герман вполголоса.
— Вы со мной не ходите, пусть пока не знает о вашем приезде, — предложил фон Эйхштед.
— Ладно, подождем вас на улице.
Сели на лавочку возле дерева, всю усыпанную опавшей листвой. Евпраксия спросила:
— Как изволили почивать, ваше высокопреосвященство?
— Хорошо, спасибо.
— Я зато не сомкнула глаз.
— Неужели?
— Всё воспоминания, размышления... тени на потолке... Даже побоялась задуть свечу.
— Ах ты Господи! Постучали бы kq мне, посидели бы вместе.
— И помыслить такого не могла: для чего будить невинно спящего человека?
— Я развеял бы ваши страхи.
— Мне самой надо научиться подавлять их.
— Получается?
— Так себе.
Он взглянул с усмешкой:
— Вы боитесь меня немножко, да?
— В глубине души.
— И напрасно.
— Будущее покажет.
Появился старый рыцарь с ключами. Помотав головой, посетовал:
— Патер не в настроении. Видимо, опять расшалилась печень.
— Желчный человек?
— О, еще какой!
— Ну, тогда понятно...
Все втроем направились к маленькой часовне, что располагалась в саду, в нескольких минутах ходьбы от собора: проступала из-за деревьев черной обгоревшей свечой — вместо фитиля черный крест. Удальрих повернул ключ в замке. И прошел первым внутрь.
Ксюша переступила порог, чувствуя, как бьется сердце. Постепенно ее глаза освоились в полумраке. Посреди помещения на массивном столе возвышался
гроб, покрытый белой материей с красным крестом посреди.
«Крест! — подумала Опракса. — Генрих не признавал его, а теперь им накрыт. Крест его настиг и поверг. Крест сильнее. Никому не уйти от собственного Креста» . Опустилась на колени и беззвучно прочла молитву.
Эйхштед возжег несколько свечей, и часовня наполнилась желтым светом — теплым, осенним, как это утро.
Герман задал вопрос:
— Гроб не заколочен?
Рыцарь помотал головой:
— Нет, открыт.
— Можно посмотреть на лицо императора?
У бедняжки Евпраксии вырвалось:
— Я прошу — не надо! Я не вынесу, сил не хватит!
Но священник настаивал:
— Вы должны. Не бойтесь. Вам потом самой станет легче.
Удальрих заметил:
— Он довольно хорошо сохранился. Страшного не будет. — И сказал святому отцу: — Поднимайте покрывало с того конца. Сложим пополам.
Крышку сняли. Евпраксия продолжала стоять на коленях, опустив голову, не решаясь оторвать взгляд от пола. Между тем Герман произнес:
— О, Святая Мария, тлен и вправду не коснулся его чела!
Эйхштед подтвердил:
— Значит, Небо его простило. Это добрый знак.
Кёльнский архиепископ наклонился к Опраксе:
— Обопритесь на руку. Ну, смелее, смелее. Господи, да вы вся дрожите! Успокойтесь, милая, с нами Провидение.
Женщина держала глаза закрытыми. Чуть заметно шевельнулись ресницы, веки поднялись. Бывшая императрица с ужасом взглянула на мертвеца. И внезапно оцепенела.
Он действительно лежал, точно спящий. Умиротворенный. Только кожа высохла и приобрела коричневатый оттенок. Губы были сжаты. Волосы покоились ровно. А неяркий свет скрадывал детали.