Теодор Парницкий - Серебряные орлы
Назавтра Аарон узнал, что папа лично возглавлял поход против взбунтовавшихся жителей Цезены. Перед штурмом, даже унижаясь до мольбы, он заклинал представителей взбунтовавшегося городка сдаться без кровопролития. Пусть не думают, что если императора и маркграфа Гуго нет в Риме, то и нет в столице Петра сил подавить бунт. Три месяца назад взбунтовавшийся Тибур внял заклинаниям папы и получил полное прощение. Но Цезена не последовала примеру тибурцев. С гримасой отвращения и боли на внезапно постаревшем лице Сильвестр Второй отдал приказ обрушиться на город. Без шлема и лат въехал он во главе вооруженного отряда в засыпаемые стрелами и камнями узкие улочки. Удерживал своих, чтобы не допускали жестокостей, но строго следил, чтобы выполнялись все его боевые приказы. Был легко ранен, но никому этого после возвращения не выдал, даже Аарону. Возвращался в Рим в вечерних сумерках, без трубных звуков, без развевающихся знамен. Как будто гнушался одержанной победой. Аарон, слушая рассказы участников похода, живо припомнил, что Герберт говорил в ночь суда над Иоанном Филагатом о тяготеющем над родом человеческим каиновом проклятии, накладывающем позорную обязанность воевать до тех пор, пока не зазвучат архангельские трубы, пока не придет второй раз на землю в величии и славе сын божий.
Кто-то из папских воинов отобрал у кого-то из защитников Цизены вместе с кровью, а может быть, и с жизнью исписанный греческими строчками свиток. Аарон в необычайном возбуждении прочитал папе сделанный им перевод греческого текста. Неизвестный автор письма спрашивал кого-то неведомого, сколько содержится правды в дошедшем до Константинополя известии, что император Оттон с каждым днем все больше чувствует себя одиноким, что все больше углубляется пропасть между ним и его могущественными германскими ленниками, которые не могут простить императору, что он, все больше считая себя греком, все больше отдаляется от своих германских предков, все больше их стыдится. Автор письма заверял того, кому пишет, о своем неколебимом к нему доверии, советовал начать известными ему путями воздействовать на императора Оттона, чтобы тот вновь предпринял старания бракосочетаться с базилиссой, но не раньше, чем германские вельможи начнут открыто отходить от своего повелителя.
Сильвестр Второй взял из рук Аарона прочитанный текст и сам перечитал его второй раз, третий и четвертый.
— Пишет кто-то опытный и многознающий, — сказал он слегка дрожащим голосом, — но, хотя много знает, много и путает. Если наш государь действительно стыдится своего германского происхождения, то совсем не потому, что чувствует себя не греком, а римлянином… Кичливые греки все еще воображают, что только они римляне! И что император, желая быть римлянином, непременно должен стать греком! Но если бы не та королева из сна Феодоры Стефании, ты бы и не вспомнил, что у тебя есть готовый текст? — бросил он Аарону с явным недовольством.
Аарон сбивчиво стал оправдываться, он настолько был занят приготовлениями к торжественному шествию императора… и плохая погода… и радость из-за неожиданно исправившейся погоды… Из любви к правде Аарон скромно добавил, что совсем не сон Феодоры Стефании, а упоминание папы о том, что базилевсы отказали государю императору отдать свою сестру, молнией озарило его затмившуюся память.
— Начать известными путями воздействие, — пробормотал папа, вновь заглядывая в текст, — известными путями…
Он положил руки на клавиши, вновь проиграл несколько тактов арабской песни. Аарон давно понял, что музыка для папы мощный союзник в трудной борьбе, где мечом и щитом является мысль. И чем дольше он играл, тем больше прояснялось его лицо.
— Удивительный, удивительный этот мир снов, — повторял он. — Значит, ты уверен, что это был греческий арбалетчик?
— Могу поклясться, святейший отец.
— Я сказал, чтобы она ушла прочь из моего дома, — прошептал Сильвестр Второй скорее себе, чем Аарону. — Она должна как можно скорее уйти прочь и из императорского дома…
И вдруг, оторвав руки от клавиш, повернувшись всем телом к Аарону, воскликнул почти строго:
— Вместе со священническим помазанием я дал тебе право и даже обязанность исповедовать. Исполняешь ты эту обязанность? Исповедовал ли кого-нибудь?
— Один раз, святейший отец.
— Кого?
— Друга моего, Тимофея.
Папа с улыбкой положил руку на губы молодого пресвитера. В этом движении и в улыбке было столько отцовской сердечности, что Аарон не мог удержать навернувшихся на глаза слез. Он хорошо понял и движение и улыбку. Сильвестр Второй предостерегал своего любимца от греха празднословия. Сразу заметил, что Аарон жаждет рассказать ему, что услышал от Тимофея на исповеди; он издавна привык делиться со своим учителем всем, что услышит. Но того, что ему скажут на исповеди, он не должен рассказывать никому, даже папе. Достаточно развелось недостойных священников, которые для неприличной забавы, а прежде всего чтобы подластиться к королям и князьям, кощунственно выдают тайну исповеди. И пусть Аарон внимательно следит, чтобы не пойти по стопам этих святотатцев. Не так уж это будет для него трудно, как он сам считает: Сильвестр Второй знает, что к постоянным излияниям Аарона побуждает не столько природная склонность к болтливости, сколько свойственное слабым душам желание переложить на более сильные плечи нередко непереносимый груз чужой тайны. Но с этой слабостью своей души он должен бороться — бороться именно сейчас, и тем решительнее, чем больший взял на себя долг вместе со священством.
Но хотя и не хотел Сильвестр Второй ни слова услышать из того, в чем признался на исповеди Тимофей, сам факт этой исповеди весьма заинтересовал его. Он расспросил о средствах, к каким прибегал Аарон как исповедник, дотошно допытывался, задавал ли он Тимофею вопросы или ограничился только выслушиванием исповеди. Папа выразил изумление, что Тимофей пришел исповедаться именно к своему сердечному другу, такое случается чрезвычайно редко.
— Я бы неохотно исповедался духовнику, с которым меня соединяет такая многолетняя дружба, как вас с Тимофеем. Даже наш император, хотя обычно столько рассказывает мне о себе, никогда бы не преклонил колени предо мной как исповедником… никогда…
Аарон и сам изумился, когда Тимофей пришел к нему, желая исповедаться и получить отпущение грехов. Правда, двухчасовой рассказ Тимофея меньше всего напоминал обряд исповеди, как того требуют точные и строгие предписания: Аарон даже беспокоился, не преступил ли он канон, дав другу отпущение после этих двух часов признаний, которые ничем, собственно, не отличались от прежних непринужденных рассказов Тимофея о переживаниях, связанных с любовью к Феодоре Стефании, — рассказов, которые он выслушивал, прохаживаясь по внутреннему двору монастыря святого Павла или сидя на земле в роще Трех источников. Но Сильвестр Второй успокоил его заверением, что, если Тимофей преклонял колени и бил себя в грудь в момент покаяния, требования канона соблюдены полностью.
— Приор монастыря святого Павла говорил иначе, — несмело заметил Аарон.
— А кто правит церковью, твой приор или я? — обрезал Сильвестр Второй.
Аарон смутился, смолк, но немного погодя вновь разговорился. И впрямь признания Тимофея были полны искреннего сожаления, искреннего раскаяния, даже явного отвращения к себе в связи с главным предметом исповеди, но он, Аарон, не уверен, не знает…
— Смотри, — воскликнул папа, — проболтаешься, совершишь святотатство… Ты не уверен, ты не знаешь?! А должен знать, коли стал священником… Разве что не дорос… не созрел еще исполнять священнические обязанности… Неужели придется мне пожалеть, что поторопился с тобой?!
Нет, Аарон не считал, что папе придется пожалеть, что он поторопился с его помазанием. Нет, он не допустил ни святотатства, ни даже легкомыслия, отпуская грехи Тимофею. Не подлежала сомнению ни искренность раскаяния, ни сила желания исправить положение. Тревожило Аарона единственно отношение Тимофея к собственной душе: он домогался не очищения ее, а исправления, чтобы она была такой же, как раньше, до согрешения. Для того, только для того, говорил он, и пришел он к Аарону. Аарон же не был уверен, можно ли сказать о душе, с которой снято бремя греха, что теперь она именно такая, будто грех ее и не касался. Будто и не было того, что было. Он ломал голову, как бы объяснить папе, что его беспокоит, не вдаваясь в подробности признаний Тимофея. Но не мог подобрать слов, которые бы верно передали его мысль, — не мог преобразить события в оторванные от примеров определения. А Сильвестр Второй запретил ему приводить примеры. Впервые Аарон осознал, что язык его, хотя и хорошо отточен на образцах древних книг, не всегда может верно передать нужную мысль.
Тимофей пришел спустя два часа после первого Ааронового богослужения. Пришел, моля о помощи душераздирающей жалобой, что вот покинула его чудесная сила, которую он чувствовал в себе со дня грешного увеселения в церкви святого Лаврентия, — сила, которая так чудесно преобразила, сформировала, облагородила, усеяла зернами мудрости его неуклюжую мысль. Он где-то прочел, что отпущение, дарованное только-только помазанным на священство иереем, смывает все пороки с души, удаляет все язвы — так пусть же Аарон отпустит ему грехи, спасет его, вернет утраченную силу. Он умышленно ждал так долго, почти полгода — ждал того самого дня, когда Аарон обретет священническую силу омовения людских душ чудесным образом, после чего как будто и не будет того, что было. И хотя Тимофей страшно терзался с первой минуты, когда понял, как он осквернил себя и его оставила чудесная сила, однако чувствовал, не осмелится он доверить другому священнику, что его терзает, — нет, только Аарону, одному Аарону расскажет все, как доселе одному ему рассказывал о себе все, ничего не утаивая. Аарон сиял от гордости: чувствовал себя вдвойне счастливым — и другу поможет, и уже примет первую исповедь, даст первое отпущение грехов. Привыкнув за эти годы с полной искренностью мысли и слова отвечать Тимофею на искренность его признаний, он не мог не поделиться с другом тем, что ему неожиданно пришло в голову и чем он чуть не оттолкнул его от желания исповедаться.