Константин Бадигин - Кораблекрушение у острова Надежды
Марье, младшей сестре, захотелось похвалиться. Она подошла к кровати, откинула занавеси. Сестры ахнули.
Двуспальная пуховая постель, длинная белоснежная подушка во всю ширину постели. Одеяло кизилбашской камки — по серебряному полю шелковые травы, в травах золотые листья. Опушка одеяла соболиная. У постели две скамеечки, покрытые красным сафьяном, для влезания.
Сестры ощупали постель, осмотрели одеяло, налюбовались на затейливые скамеечки. А Марья стала показывать вещички, нужные для женского обихода. Она показала большое зеркало на стене, завешенное куском синего шелка. В маленьком сундучке, окованном серебром, хранились коробочки из слоновой кости с белилами и румянами для лица, с клеем и чернью для бровей и другими снадобьями.
Душистой водой из большой склянки, приготовленной придворными лекарями, сестры покропили себе на платья. Душистая вода была редкостью, и не в каждом, даже богатом доме ею пользовались.
Рассмотрев все, что было в опочивальне у младшей сестры, Анна и Христина снова уселись на лавке и принялись вздыхать и креститься.
— Четырнадцать лет прошло, как убили нашего батюшку. — Сказав эти слова, Анна, подперев щеку рукой, склонила голову набок. — Много крови пролил покойник. Много молиться за него надобно. Сегодня я во всех московских церквах панихиды заказала, слуги с ног сбились, всё бегали.
— В десяти монастырях до скончания века по нем панихиды служат. Еще царь Иван Васильевич вклады делал, — отозвалась Христина.
— А мой-то муженек Борюшка не ругает нашего батюшку. Он-де, говорит, вовсе не виноват, ему-де государь приказывал, а он человек маленький.
— Маленький не маленький, а первым был после царя. Против него и одного слова никто сказать не мог.
— И для детей своих был добрый. Нас, дочерей, не обидел, приданое дал. Мужу в глаза смотреть не зазорно.
— Да, да, мой-то Борюшка очень доволен. Не пожалел, говорит, для нас Григорий Лукьянович своего богатства.
— Борюшка да Борюшка! — В голосе старшей, Христины, послышалась злость. — Твой Борюшка не в свои сани влез. За царем спрятавшись, всеми государскими делами вершит… И доходы ему идут не по роду, не по племени. С Важской области, с Рязани и страны Северской, — стала перечислять Христина, загибая пальцы, — с Твери и с Торжка, с бань и купален московских, с пчельников и лугов по обоим берегам Москвы-реки на тридцать верст вверх и сорок вниз по течению.
Марья, жена Бориса Годунова, и Анна, жена князя Ивана Глинского, удивленно посмотрели на сестру. Таких речей они от нее никогда не слышали. Тем более, что и замужеством своим Христина была обязана правителю.
— Мы с Анной княгини, наши мужья царского роду, — продолжала Христина гневно, — и не суемся вперед. А твой-то Борюшка безродный. Нахватался от царей милостей: и боярин-то он, и конюший, и великий боярин, и правитель. Таких-то чинов при прежних царях не слыхано.
— Мы тоже царского рода, — обиделась Марья. — Дмитрий Иванович Годунов дядей царю приходится. Сестра Борюшкина царица.
— Вот невидаль! В наших мужьях царская кровь, а твой Борюшка тьфу, сто на гривенку таких пойдет.
От обиды на глазах у Марьи выступили слезы. Она закрыла лицо руками.
— Ты не права, Христина, — вступилась Анна. — Зачем обижать сестру? Она к нам добра и ласкова.
— Она-то ласкова, да Борюшка не больно жалует, — брызгала слюной Христина. — Шагу шагнуть некуда, везде годуновские люди следят. Однако недолго ждать осталось. Гости, и купцы, и все люди московские поднимутся, Борюшку твоего из Кремля выкинут да каменьями побьют… — Сказав эти слова, Христина опомнилась и с испугом посмотрела на сестер.
Марья отняла руки от лица. В ее глазах застыл ужас. Анна раскрыла рот.
— Я пошутила, — криво усмехнулась Христина. — Обидно стало, почему годуновскому худому роду и почет и деньги, а нашим мужьям одна досада.
— Ты меня не путай, — вступилась Анна, — мой муж Иван Михайлович Глинский, хоть и царского роду, братом царю Ивану Грозному приходится, а зла на Бориса Федоровича не держит и всегда с ним заедино… и любит его.
— Любит потому, что умом скуден Иван Михайлович, — не выдержала Христина.
— Христина, — изменившимся голосом спросила Марья, — почему ты такие речи ведешь? Скажи, в чем причина, чем Борюшка мой виноват?
— Твой Борюшка со своими родичами хочет рюриковский корень пресечь. Царя без наследников оставить. У Орины Годуновой детей нет и не будет. Царь помре, долго ему не царствовать, твой Борюшка на его место похочет сесть.
— Неправда! — замахала руками Марья. — Неправда! Не хочет Борюшка царского места… Оба государя еще млады и святы к богу.
— Змея подколодная! — крикнула Христина. — Ишь, глаза спрятала! Только с виду ласковая да нежная. Помню я, как ты девчонкой бегала смотреть, как отец шкуру с человека крючьями спускал, любила слушать их вопли. Тихоня, знаю тебя.
Марья побледнела, лицо ее исказилось злобой.
— Поплатишься за свои слова, — едва выговорила она, — вспомнишь, какая я.
— Сказала, что знала, и ты думай, как хочешь, — поднялась с места Христина. — Только смотри, своему Борюшке не проговорись, он не с меня, с мужа спросит. — И она стала дрожащими руками напяливать на себя верхнюю одежду.
Скрипнув, тихо отворилась железная дверь. Пригнув голову, в опочивальню вошел Борис Годунов. На боярине длинный кафтан красного сукна с золотыми застежками и зеленые сафьяновые сапоги. Черная шелковистая борода тщательно расчесана, волосы ровно подстрижены.
Марья удивилась, что он вошел не из сеней, а из мыленки при опочивальне. Из нее был особый ход для слуг.
Сестры переглянулись, поклонились в пояс хозяину.
— О чем разговор? — спросил Борис Федорович. — Почему ты в слезах? — обернулся он к жене.
— Батюшку покойника вспомнили, четырнадцать лет, как помер, — сказала Христина. — Пойдем, Анна, засиделись сегодня у сестренки, вспоминаючи.
— Отца родного забывать негоже, — поддакнул Годунов. — Кроме добра, мы все от Григория Лукьяновича ничего не видели. Упокой, господи, его душу! — Борис Федорович перекрестился.
Сестры попрощались. Марья вышла провожать гостей до крыльца. Борис Федорович еще раз подивился, как похожа Христина на отца, и ходит она, как Григорий Лукьянович ходил, с перевалкой, словно жирный гусь.
Закинув руки за спину, он, задумавшись, остался стоять у печи.
— Что ты, Борюшка, пригорюнился? — спросила, вернувшись, Марья.
— О чем шел разговор? — строго спросил правитель.
— Батюшку вспомнили… — начала Марья.
— Лжешь! — остановил Годунов и взглянул в глаза жены. Он любил, чтоб ему говорили правду, а сам всех обманывал.
— Борюшка, — кинулась к нему Марья, — Христина худое про тебя говорила. Из Кремля, мол, тебя скоро московские люди выкурят и камнями побьют… И другое говорила.
— Я все слышал. Спасибо, Марьюшка, что не утаила. Сестра-то сестра, да не со своего голоса она поет. Видать, Шуйские новое зло готовят, да я не дамся. На царево место они сами сесть норовят. А государи наши?! По их святой молитве бог им даст, чего они просят.
— Ты должен князей Шуйских, весь их поганый род под топор, всех-всех! — вдруг закричала Марья. — Иначе они нас погубят. Помнишь, о чем мы вчера говорили?
— Перестань, Машенька, — успокаивал ее Борис Годунов. — Бог даст, обойдется.
— Был бы батюшка Григорий Лукьянович жив, — неистовствовала Марья, — он бы их всех переловил и на дыбу поднял. А без него осмелели, измену творят. Убьют тебя, Борюшка!
— За мной преданные люди, они по моему слову и в огонь пойдут. А Шуйским не впервой народ московский мутить. Пойду прикажу стрелецким сотникам: пусть больше молодцов своих в городе держат и по стенам и у ворот. — Борис Годунов отстранил жену. Лицо его приняло угрюмое, злое выражение. — Ворота пусть раньше закроют: вдруг в эту ночь злодейство задумано.
Ночью у кремлевских ворот Кутафьей башни стал собираться народ. Московский гость Федор Нагой с товарищами поднимали людей, призывали их ломать ворота, идти к царскому дворцу. В посадах начались пожары, в церквах ударили в набат.
— Бориса Годунова нам отдайте! — кричали из толпы. — Бориса Годунова! Изменник он царскому роду!
Через Троицкий мост к воротам Кутафьей башни рвались посадские люди.
Борис Годунов, бледный, одетый наспех, прижался к стене у окна спальни. Он слышал выкрики толпы и набатный звон колоколов, видел зарево пожаров. Горело близко, на Неглинной. Огонь высоко поднимался к небу, отсветы пламени освещали неподвижное лицо правителя. Он был спокоен. То, что делалось на площади, не страшило его. В Кремль были вызваны сотни верных стрельцов, на крепостных стенах стояли заряженные пушки.
«Терпеть больше нельзя, — раздумывал Годунов, — всех перехватать. Ишь, высокородные, что задумали… Шуйские со своим охвостьем, митрополит Дионисий — вот где враги». У Годунова от ярости защемило сердце, сперло дыхание. Распахнув створчатое окно, стал жадно вдыхать прохладный ночной воздух. Запахло гарью.