Михаил Алексеев - Вишнёвый омут
Сад, казалось, тоже обрёл фронтовую суровость. За ним меньше ухаживали — руки стариков требовались в поле, на конюшне, на фермах, и Михаил Аверьянович с Ильёй Спиридоновичем всё чаще отрывались от яблонь. Зимою они и вовсе не наведывались в сад — не до него. Сейчас и летнею порой зелень сада не была так густа и свежа, как в довоенное время. Листья малость поблекли, и оттого сад побурел, будто бы на него надели солдатскую выцветшую и вылинявшую на солнце гимнастёрку. На многих яблонях появились сухие сучья, и их не успевали спиливать.
Однако это был всё ещё сад, и он по-прежнему приносил хоть и небольшую, минутную, но всё-таки отраду людям. Соловьи пели в нём, как всегда, и выводили птенцов по-прежнему; сороки гнездились в излюбленном своём тёрне, удод не возвестил ещё, что «худо тут», коростель по весне скрипел громко и сочно.
Сад жил. По вечерам, как и до войны, сюда приходили девчата — только уж без парней. Вместе с ними — бездетные молодые солдатки, те, что не успели стать матерями. Приводила их сюда бригадирша Фрося Харламова, приводила прямо с полей, усталых, голодных, грязных. Девчата купались, а выкупавшись, пообедав недозрелыми яблока-ми, начинали петь песни. Да, да, они всё ещё пели! Пели и протяжные, грустные песни, чаще всего знаменитые саратовские «страдания». И нынче вот завели частушки. Поозоровать ли им захотелось — молодые! — или ещё почему, только подбоченилась вон та, очень молоденькая с виду, чернявенькая, подмигнула гармонисту в юбке и запела звонким, с переливами, с подвизгиванием на конце фразы голосом:
Зелёная гимнастёрочка —Военного люблю.Сама знаю, что не пара, —Забыть его не могу!
Точно оса, тонюсенькая в талии, гибкая, как лозина, вмиг разрумянившаяся, пошла, пошла кругом — ах, какой бы парой пришлась она, красавица, солдату!
Девушка вернулась на прежнее место, вскинула голову и, покачиваясь из стороны в сторону, опять запела, лукаво подмигивая подружкам:
У меня миленков пять,Все красивые — на ять,Четверых уже отбили,Пятого норовять.
Девчата смеются, смеётся вместе со всеми и певунья, потому ли смеются, что молодь! (большинство в том возрасте, когда покажи палец — брызнут ядрёным смехом), потому ли, что слишком уж очевидно вопиющее несоответствие содержания только что пропетой частушки суровой действительности: ни у певуньи, ни у её подруг не то что пяти, но и одного-то милёнка нету, все их миленки там, в окопах.
Черноглазая завершила новый круг и, будто дразня, выводит:
Зелёный виноградСоком наливается.Когда миленький целует,Губоньки слипаются.
Молодые женщины, знакомые с поцелуем, непроизвольно облизывают сухие, потрескавшиеся на степном ветру и на солнце губы, — эти не смеются, молчат, грустные, задумчивые.
Черноглазую, однако, не унять:
Ах, гармошка заиграла,И запела песню я!Все четыре ухажёраПокосились на меня.
Её нисколько не смущает то обстоятельство, что покосился на неё лишь восьмидесятилетний Илья Спиридонович.
— Ну и ну!.. Сорока! — сказал он не то с одобрением, не то осуждая.
Михаил Аверьянович слушал, положив голову на сложенные руки, а руки — на огромный набалдашник старой своей дубинки.
Фрося сидела молча и тихо улыбалась: для неё это были дочери, славные её помощницы. И Фрося рада за них: не всё же им работать, пусть маленько и повеселятся, подурачатся.
А чернявая всё поёт — поёт яростно, отчаянно, будто спорит с жестокой правдой жизни, не хочет поверить в неё, сердито протестует:
Подружка моя,У нас миленький один.Ты ревнуешь, я ревную —Давай его продадим.
Бедная девочка! Был бы её миленький рядом, вдруг вернулся бы к ней, чего бы она только не отдала за него! Она поёт, а из глаз уже сыплются крупные, как град, слёзы. Вытирает их механически, слушая, как другая подхватывает, словно спешит на выручку:
Подружка моя,Как мы будем продавать?А не стыдно ли нам будетНа базаре с ним стоять?
Строгие, почти скорбные, они вместе прошли круг и, не меняя выражения лиц, запели одновременно ещё громче:
Подружка моя,Продадим задёшево,Своих денежек добавимИ купим хорошего.
Потом они смолкли. Наступила тягостная тишина.
Черноглазая — сделала ещё одну попытку вспугнуть эту противную тишину, за которой — она знала — последуют слёзы. Запела с нарочитой беззаботностью:
У меня милёнка два.Два и полагается:Если один не проводит,Другой догадается.
Но едва закончила, кинулась к Фросе, ткнулась головой в её колени и разрыдалась.
Фрося, гладя её голову и плечи, говорила ласково:
— Что ты, доченька, голубонька моя, господь с тобой! А ещё комсомолка! Придут ваши суженые — никуда не денутся. Ещё такую — свадьбу сыграем!.. Позовёшь, чай, на свадьбу-то?
Девушка подняла голову и, всё ещё всхлипывая, но уже смеясь сияющими глазами, шмыгая носом, часто-часто замигала ресницами, смаргивая слезинки, пробормотала припухшими, мокрыми, плохо слушающимися губами:
— Позову, Фросинья Ильинишна!
Она поцеловала Фросю в губы и ощутила запах и вкус яблок, и ей почему-то стало совсем легко и весело.
— Пойдёмте, девчонки, в правление. Там небось уже газеты привезли. Сводку почитаем.
Они ушли. А Фрося осталась. Она попросила свёкра перевезти её через Игрицу в бывший свой старый сад. Там она отыскала в темноте медовку и присела возле неё, прислонившись горячей спиной к шершавому стволу, и так просидела, не сомкнув глаз, до рассвета. Всю ночь её сторожил молодой, недавно народившийся месяц, то и дело заглядывая на неё через тихо покачивающиеся ветви яблонь.
22
Войне, казалось, не будет конца. Каждую весну, как и прежде, Михаил Аверьянович выезжал в сад бороться с ледоходом. Правда, до войны ему часто помогали сыновья, внуки и вообще колхозники. Теперь мужиков в селе не было, а женщин старик не хотел тревожить — надеялся на собственные силы. В эту весну, так же как и много лет тому назад, в памятное ей утро, Фрося снова попросилась взять её с собой, но свёкр отказался.
Старик вышел из дому очень рано. Лодка, как и в прежние времена, ожидала его возле Ужиного моста.
Нелегко было преодолеть встречное течение. Чтоб проплыть по быстрине, по основному руслу Игрицы, то есть самым кратчайшим путём, — об этом и думать было нечего: течение сильное, к тому же по реке сплошной массой мчались огромные льдины. Пришлось сначала выбраться на Малые луга, похожие теперь на море, обогнуть терновник, по самую макушку утонувший в воде. Средним переездом достигнуть Вонючей поляны, а через неё лесными дорогами доплыть до старого сада, которому и угрожали льдины, — новый сад был на возвышении и не затоплялся даже при самых больших разливах Игрицы.
На всё это путешествие ушло не менее трех часов, хотя Михаил Аверьянович и очень торопился. Одежда на нём взмокла от пота, глаза налились кровью, мускулы ног и рук от перенапряжения дрожали, а шапка давно уж валялась на дне лодки. По пути с затопленных полян подымались стада диких уток, их отражения метались в зеркале чистой, как стёклышко, спокойной воды.
Положив вёсла, чтоб передохнуть, Михаил Аверьянович задирал голову кверху и следил за утиным семейством, определяя, где оно опять сядет. Утки долго ещё кружили над лесом. Михаил Аверьянович не спускал с них глаз. Время от времени он бормотал себе под нос, пряча в светлой бороде улыбку: «В Штаниках спустились, нет, мабудь, в Брыкове», или: «В Лебяжьем скрылись, а можа, и в Осошном».
Слева, в высоких вётлах, тёмной стеной заслонявших Савкин Затон от подступившего вплотную лесного массива, громко кричали грачи, суетясь у своих многоэтажных гнездовищ. И Михаил Аверьянович с тоскою подумал о том, что вот скоро сойдёт полая вода, грачельник сделается доступным для ребятишек и не раз подвергнется разгрому — нет от них, шкоденят, спасения ни птице, ни малому зверю.
Михаил Аверьянович вдруг подумал, что никто так не любит природы, как старый да малый, никого так не тянет в лес, на луга, в поле, на реку с удочкой, в сад, как детей да стариков. Может быть, потому, что дети острее чувствуют свою близость к только что породившей их природе, чувствуют всем существом своим, что они часть земли, капля её, её росинка? Может быть, потому, что они переполнены неукротимой, распирающей их жаждой открытий? Ну, а старики? Какая же сила их влечёт к природе? Или уж земля кличет снова к себе: пора. Или под старость человек глубже понимает великое значение живой природы? Или на поле, в лесу, в саду, у реки легче работается его износившимся лёгким, покойнее дышится и думается о прожитом и пережитом?