Тамара Каленова - Университетская роща
Между тем наступила на редкость холодная долгая зима 1895 года. В Сибири ощущались не всегда понятные, но серьезные перемены. Лихорадочное внимание к «немшоной Сибири», к «забытому краю» вызвало такую же беспорядочную деятельность сибирских капиталистов, которых газеты льстиво сравнивали с американскими дельцами: дескать, Америка — сестра Сибири, такой же размах, просторы, такая же дремучесть, отступающая перед предприимчивыми людьми. Возводились фабрики и рудники, вовсю шла прокладка рельсового пути, расчищались реки. Непонятно куда и зачем рыли знаменитый Обь-Енисейский канал. Исследовались берега полярных морей на предмет судоходства, строились церкви и школы. Самосевом всходили по всей сибирской земле кабаки. Их было, по свидетельству дотошных статистиков, любителей «цифровой крупы», в девять раз больше, чем школ. В известность приводились учеными естественные богатства края. Продолжалось и заселение восточного Зауралья. Насмерть перепуганный неурожаями, тифом и холерой, из глубин России шел и шел переселенец; оборванный, голодный, он наводнял обжитые сибирские места дешевыми рабочими руками, непонятной озлобленной силой и — страхом перед этой силой.
Томск, словно не замечая происходящих вокруг него перемен, упорствовал жить по старинке. В городе не прекращались гомерические кутежи. Богатая публика без устали маскарадничала, устраивала живые картины, лотереи-аллегри. На одном бале-маскэ дамы были в костюмах: «домино», «огненная стихия», «рыбачка», «ребенок с игрушкой»… Вместо игрушки у этой оригинальной дамы был живой аист; она вела его за крыло, и птица клевала всех в ноги… Театральная гостиница в центре города, «театралка», где свила безнравственное гнездышко шансон-оперетка и где происходили головокружительные мазурки в простынях, была переполнена. По этому случаю в городе распространился ходячий афоризм: «В театре пусто, а в театралке густо».
Здоровые местные силы пытались противостоять всеобщему гражданскому безразличию, шелохнуть общественную жизнь. Энергичный доктор Пирусский и его бодрое Общество содействия физическому развитию устроили каток на реке Ушайке. По вечерам там горели разноцветные огни и слышалась духовая музыка. Петр Иванович Макушин со своим воинством, осененным белым почтенным знаменем, символом милосердия, собирал теплые вещи для обездоленных детей. Ученые люди, профессора и доценты университета, читали публичные лекции, в том числе о более разумном устройстве городского хозяйства, о санитарии и гигиене. Их слушали со вниманием. Однако профессора Судакова, поднявшего с трибуны вопрос о вреде пьянства, публика дружно освистала. Винопийцы этой темы не любят; не тот пьян, что двое ведут, третий ноги расставляет, а тот пьян, кто лежит, не дышит, собака рыло лижет, а он слышит, да не может сказать «цыц».
«Молчать! цыц! не сметь!» — эти слова томское «обчество» произносило преотлично в любом состоянии.
Однако в общегородском масштабе кое-что все-таки сдвинулось. Например, отцы города, томские «папашеньки», после долгих перепоров на заседаниях городской управы наконец смирились с неизбежностью насаждения «томского электричества». Технико-промышленное бюро, получив кое-какие средства, живехонько принялось за дело, и вскоре на центральной улице начала помаргивать новинка — электролампочка. Обо всем понимающие извозчики так разъясняли на ее счет приезжим людям:
— У нас в Томске элистричества эт-та подержаная. В каком-то городе на толчке анжинеры купили да нам подсунули. Нате, сыроежкины дети, пользуйтесь. А того, что оно пошаливат: то гаснет, то мигает — об этом ни гу-гу. Так и живем, не хуже пошехонцев — о землю рожей, хоть три волоска в бороде, да растопорщившись…
Тем временем город охватила новомодная эпидемия, отпрыск изобретательства мануфактуристов — недели дешевок. В период этой «знатной негоции», которую местные остроумы не без ехидства окрестили «ситцево-кашемировым бешенством», «погибелью мужьям», — в огромных количествах во всех лавках и магазинах продавались дешевые остаточки (тайно, впрочем, резаные шустрыми приказчиками). Дамы всякого сословия и всех возрастов, словно бы враз обезумевшие, спешили спустить деньги за очаровательные сверточки никому не нужных ситцев и бомбазинов.
Не обошла эта эпидемия и дом Крылова.
Как-то в разгаре ясного рабочего дня, когда все ладилось и спорилось и Крылов благодушествовал в оранжерее, бережно удаляя со ствола любимой пальмы сухие веера, пришла Маша. Раскрасневшаяся из-за тридцатиградусного морозца, похорошевшая, непривычно возбужденная.
— Друг мой, — она торопливо коснулась мужней щеки прохладными губами. — Я спешу… Дай мне ключ от твоей конторки.
— Изволь, дорогая, — ответил Крылов и мимоходом поинтересовался: — А для чего тебе понадобились ключи от моей конторки?
— Чтобы взять деньги, — слегка нахмурилась жена. — Дай же скорее, не то я опоздаю на дешевку!
— Извини, Маша, но денег там нет, — признался Крылов и простодушно развел руками. — Ни там, ни в другом месте. И не будет до конца месяца.
— Что значит нет? — удивилась Маша. — Еще на прошлой неделе…
— На прошлой были, а нынче нет, — бодро доложил он. — Нынче я оплатил счет за посылку.
— За какую еще посылку?
— С яйцами шелкопряда.
— Че-го?!
— Шелкопряда. Дело в том, что я уже приобрел одну посылку, еще в начале зимы… Ты просто не обратила на это внимания… Но мы с Николаем Феофановичем Кащенко недавно посмотрели и подумали, что яйца могут оказаться невсхожими. Так нам показалось, понимаешь… Вот я и решил для страхования выписать еще. Весной из этих яичек вылупятся червячки, вырастут, станут окукливаться…
— Довольно, Порфирий, — Маша как-то странно посмотрела на мужа. — Все эти травки, удобрения, червячки…
— Не понимаю, — доверчиво сказал Крылов, действительно плохо соображая, откуда у жены появился этот тон. — Ты успокойся. Сними пальто, поговорим.
— Уж нет, благодарю! — вспыхнула Маша, задетая именно доверчивостью, которая всегда ее обезоруживала; нынче разоружаться она не хотела. — Наговорились! Ты посмотри на себя. Сюртук перепачкан в земле… борода торчит… наэлектризована так, что того и гляди искры посыплются. Стеркут — да и только!
— Божество навозной кучи? Ученик Геракла? — усмехнулся Крылов. — А что, очень даже неплохое сравнение. Весьма польщен. Научить людей управлять плодородием почвы — это и впрямь божественный подвиг, подобный Прометееву деянию. Я всегда говорил, что у тебя отменное чутье к слову…
— При чем здесь мое чутье?! Тебя невозможно ничем пронять!
Так слушай, — Маша быстрым движением расстегнула пуговицу у подбородка, словно бы на нее напало удушье. — Ты обыкновенный неудачник. Как и твой Мартьянов, которым ты так гордишься. Тебе за сорок, а что ты сделал? Что совершил? Чего достиг?! Твой друг Коржинский давно в Петербурге, в академики вышел…
— Не нужно, прошу тебя.
— Нет, нужно! Я долго молчала… Думала, с возрастом у тебя появится опыт, житейская смелость. Ничего не появилось. Ты по-прежнему копаешься в земле, как и десять лет назад, покупаешь каких-то червяков… Мало тебе, что пальмы развел, так еще и это! Может, крокодилов размножать станешь? Их ведь тоже до тебя в Сибири не было!
— Крокодилов — нет, — тихо сказал Крылов, начиная понимать, что сегодняшний разговор с женой намного серьезнее, чем он предполагал. — Крокодилы — это по кащенковской с Иоганзеном линии.
— Не юродствуй, Порфирий, — Маша так же неожиданно успокоилась и не спеша застегнула верхнюю пуговицу пальто. — Взгляни вокруг наконец. Все меняется: время, люди, земля… Один ты, как заспиртованный. Жизни не видишь. На докторскую диссертацию у тебя нет времени. Улучшить материальное состояние недосуг. Правильно тебя Коржинский кротом назвал: роешь и роешь, а куда? Наверное, и сам не знаешь…
— Знаю.
— Ну и Господь с тобой — знай!
Она потуже натянула вязаные перчатки и ушла.
Неизвестно почему, то ли из-за этого разговора и злополучной недели дешевок, то ли вследствие нездоровья и дурного состояния духа, или оттого, что измотала монотонно-белая зима, — Крылов так и не понял, — но Маша вскоре собралась и уехала в Казань, к родным.
На прощанье поцеловала мужа и сказала:
— Ты прости меня, Порфиша, не со зла я… Побуду недельку-другую и вернусь. Не сердись. Я чувствую, что ежели останусь, то буду в тягость тебе, стану отвлекать от твоих занятий…
— Я понимаю, — ответил Крылов. — И не сержусь. Как я могу на тебя сердиться?
Он остался один. Заниматься шелкопрядами.
Зародыши гусениц пока еще пребывали в дремотной спячке.
Но с каждым днем, по мере того, как прела и оттаивала земля, а солнце посылало все более теплые лучи, Крылова охватывала тревога: пора было оживлять шелкопряды, на юге-то они уже давно ползают, погрызая тутовые листья.