Михаил Загоскин - Искуситель
Разумеется, я во всю ночь не мог заснуть ни на минуту. Мы ехали на передаточных, следовательно, остановок нигде не было. Вот солнце взошло, и наступил лучший день в моей жизни. Утро было прекрасное, места очаровательные. Подле дороги расстилались луга, усыпанные цветами, обработанные поля, которые начинали понемногу холмиться, пестрелись разноцветными полосами. Мы проезжали беспрестанно мимо липовых и дубовых рощ; иногда сквозь утренний туман блистали кресты сельских церквей и виднелись господские дома, с их обширными усадьбами и зеркальными прудами. Во всякое другое время я не устал бы любоваться этими сельскими видами, но теперь мне было не до того, я все смотрел перед собою, чтоб увидеть скорей дорожный столб и причесть эту новую версту к тем верстам, которые мы уже проехали. Ровно в двенадцать часов я переменил в последний раз лошадей в нашем губернском городе. И вот уж мы скакали по этой давно знакомой для меня дороге, вот с этого пригорка мы вместе с Машенькой в первый раз увидели город, вот березовая роща, которая ей так понравилась… Еще полчаса, и я дома!.. Боже мой, как я счастлив!.. Как мне весело и как тяжело!.. Я с трудом могу дышать… Сердце мое хочет выпрыгнуть… Я чувствую… да, я чувствую, что можно сойти с ума от нетерпения!.. Вот наконец и мой Егор порасшевелился и стал торопить ямщика.
– Видите, сударь! – закричал он, указывая на поле, покрытое мелкими кустами. – Вот Саланцы!.. А вот правее круглый лес!.. Всего пять верст осталось!.. Пошел, любезный, пошел!
– Постой! Дай подняться на горку, – сказал ямщик, слезая с козел, – вишь, лошадка-то как умаялась!
– А что, тезка, – продолжал Егор, – ты бывал в Тужиловке?
– Как не бывать! Я там с Парфеном – старостою давно хлеб-соль вожу, десятка два есть годов, как мы с ним покумились.
– Ой ли? А давно ли ты у него был?
– Да вот намнясь, о вешнем Николе мы с ним бражки посмаковали, полкорчаги вдвоем выпили.
– Скажи-ка, любезный, не в примету ли тебе у Парфена рыжая корова с белой лысиной, левое ухо распороно?
– Как же! Я ее торговал у кума, да вишь упирается, бает, что не его.
– Ну, так и есть, это мой теленок. Спасибо дяде Парфену – выкормил! А что-то мой барбос? Жив ли он, голубчик?.. А тетка Федосья, чай, все хворает?
– Кто? Федосья Микитишна! Что ты! Раздобрела так, что рычагом не подымешь – печь печью!
– Смотри пожалуй!.. Ах ты господи!.. Ну-ка, брат, садись! Теперь дорога пойдет скатертью – качни напоследях!
Мы помчались.
– Видите, сударь! – сказал Егор, указывая на дубовые рощи, которые как будто бы выбегали к нам навстречу. – Вот они, родные-то наши!
Через несколько минут начали показываться вдали экономическое село, наша приходская церковь, вот выглянул из-за полугоры высокий шест с флюгером, зажелтелись огромные скирды барского гумна.
– Видите, сударь, видите? – кричал Егор, прыгая на козлах, но я ничего не видел: я не спускал глаз с одного предмета, к которому мы быстро приближались. Еще за версту от барской усадьбы я заметил, что шагах в двухстах перед нами что-то забелелось на большой дороге… «Сердце в нас вещун», – говаривали старики, недаром оно замерло в груди моей… О, это, верно, она!.. Я невзвидел ничего: поля, рощи, село – все исчезло!.. Вот опять, как три года тому назад, обрисовался вдали тонкий, прелестный стан… так, это Машенька!.. Она так же, как и прежде, стояла посреди большой дороги – точно так же ветер играл ее белым платьем и разбрасывал по плечам ее густые локоны, но тогда мы расставались, а теперь… Боже мой!.. Лишь только бы прожить еще полминуты!.. Вот уж мы в десяти шагах друг от друга…
– Стой! – закричал я, выпрыгнул из коляски, и Машенька упала в мои объятия. Она здесь, подруга моего детства, моя невеста, мой ангел!.. Здесь, на груди моей!.. Я чувствую, как бьется ее сердце, как ее горячие слезы льются на грудь мою!.. О! Каждый раз, когда я вспоминаю об этом, я падаю пред тобой во прахе, милосердный господи, и со слезами благодарю тебя за эту благополучнейшую минуту в моей жизни! Совершенный мир, спокойствие в душе и какая-то беспредельная, святая, чистая радость! Так! Я не сомневаюсь, это точно, быть может, слабый, но верный отблеск того неизъяснимого блаженства, которое ожидает праведных!
– Друг мой Сашенька! – раздался подле нас трепещущий голос – и Авдотья Михайловна бросилась ко мне на шею: она опередила своего мужа, который кричал мне издалека:
– Здорово, брат Александр, здорово!.. Экий мо лодец стал!
– Здравия желаю, ваше благородие! – ревел басом старик Бобылев, тащась за своим прежним командиром, вдали бежала, прихрамывая, Аксинья, нянюшка моей невесты, а за нею все барские барыни, люди, девушки, вся дворня, одни плакали от удовольствия, другие смеялись, но все равно были счастливы, а я… Говорят, можно умереть от радости, неправда! Я остался жив. В доме встретил меня с крестом наш деревенский священник, отслужил молебен и сказал мне приветственную речь, в которой сравнил меня, верно без всякого намерения, с блудным сыном, возвратившимся в дом отца своего. Этот добрый старик, не думая, попал на истину.
Через месяц я обвенчался на Машеньке и уведомил об этом Луцкого и приятеля моего Закамского. Недели через три я получил от последнего письмо и при нем посылку. «Мне очень грустно, – писал ко мне Закамский, – что я, поздравляя тебя с женитьбою, должен в то же время уведомить о смерти двух знакомых тебе людей, но если ты пожалеешь об одном, так, верно, будешь завидовать другому. Общий наш знакомец, князь Двинский, в самый день твоего отъезда, ровно в пять часов вечером, застрелился у себя в комнате. Накануне этого несчастного дня Двинский проиграл четыреста тысяч рублей, которые получил из опекунского совета по доверенности, данной ему от родного дяди. Его обыграл барон Брокен. На другой день полиция стала отыскивать этого негодяя, но он сгиб да пропал. Как этот барон уехал из Москвы и куда он уехал, до сих пор никто еще не знает. Богатая мебель на его квартире, картины, бронза – одним словом, все, до последней безделки, было им взято напрокат из магазинов и меняльных лавок. С ним вместе пропали без вести его кучер и жокей. От наемных людей не могли добиться толку, они объявили только, что барон выехал в воскресенье часу в третьем из дома и уж более не возвращался на свою квартиру. Дней пять тому назад скончался наш общий приятель Яков Сергеевич Луцкий. Он умер или, лучше сказать, заснул на моих руках. Да, мой друг, господь удостоил меня видеть кончину праведника. Его последние минуты были торжеством, которого я никогда не забуду. За четверть часа до смерти лицо его просияло… о, мой друг, как он был прекрасен, как этот кроткий, потухающий взор вспыхивал по временам любовью и неописанным весельем! Не помню, кто сказал при виде новорожденного младенца: «Когда ты родился, мы все радовались, а ты один плакал: живи же так, дитя мое, чтоб тогда, как ты станешь умирать, все вокруг тебя плакали, а ты один бы радовался». Я видел это на самом деле, мой друг: мы плакали, а Луцкий улыбался, расставаясь с жизнью, и, когда светлая душа христианина отделилась от земного тления, эта улыбка замерла на устах его.
Днепровские едут через неделю за границу, графиня Дулина отправляется вместе с ними. Вчера я навещал нашего приятеля фон Нейгофа. Пожалей о нем, мой друг! Он сидит в сумасшедшем доме и говорит такую дичь, что грустно слышать: он называет себя графом Калиостро и уверяет меня по секрету, что познакомил тебя с чертом. Бедный Нейгоф! Поменее мечтательности, и он мог бы быть необычайным явлением в ученом мире. При письме моем ты получишь посылку: это свадебный подарок покойного Луцкого, он отдал мне его за несколько часов до своей смерти и просил доставить к тебе».
Я распорол клеенку: в ней зашита была довольно толстая книга, исписанная рукою Луцкого. Это был тот самый сборник, который я пересматривал в первый день моего знакомства с Яковом Сергеевичем. В одном месте лист был загнут: я развернул, увидел две строки, подчеркнутые карандашом, и прочел следующее:
«Ищущий зла обретает зло, а призывающий духа тьмы становится рабом его».
– Что ж это, Александр Михайлович? – сказала… нет, уж не Машенька, а добрая, милая жена моя, Марья Ивановна, покинув на минуту свое рукоделье. – Неужели ты хочешь этим кончить?
– Да, мой друг!
– А я думала, что ты опишешь всю нашу жизнь.
– И у меня это было в голове, да раздумал.
– Отчего же?
– Послушай, мой друг: не правда ли, что жизнеописание или история одного семейства имеет большое сходство с историей целого народа? Те же эпохи жизни, те же переходы от счастья к бедствиям, от горя к радости, от бедности к богатству, от славы к ничтожеству – разница только в объеме.
– Я не совсем с тобой согласна, но пусть будет по-твоему. Положим, что биография одного человека или одного семейства точно то же, что история целого народа, что же из этого следует?