Анри Труайя - Свет праведных. Том 2. Декабристки
Софи и Наталья Фонвизина, которым нечего было показывать, держались в сторонке, у склада досок. Счастье обрушилось на Николая, подобно оглушительному звону медных тарелок. Жена улыбалась ему! Его жена ему улыбалась! Не нарушая строя, он крикнул:
– Знаешь новости! Революция во Франции!..
– Да, да! – воскликнула она в ответ. – Это прекрасно!
Он, плохо соображая, что делает, но вне себя от любви и воодушевления, стал тихонько напевать «Марсельезу», вскоре гул распространился по всей колонне, затем голоса окрепли, и строй взорвался песней:
Allons enfants de la patri-i-i-e!..
Лепарский, скакавший на своем белом коне, обернулся, на лице его было написано бешенство. Он только что не вываливался из седла, он выкатывал глаза, он отдавал взмахом руки узникам приказ сию же минуту замолчать, но те делали вид, что не понимают, чего от них хочет генерал, и продолжали петь. Солдаты, не знавшие, что повинуются ритму запрещенной музыки, приосанились и печатали шаг. Все дамы присоединились к шествию: они семенили рядом с колонной, подхватив юбки. Казаки образовали арьергард.
Наконец перед ними широко распахнулись обе створки ворот, часовые сделали на караул[10] в тот самый миг, когда декабристы запели:
В ружье, друзья!Сомкнитесь в тесный строй,Вперед за мной;Да враг бежит кровавою стезей!..
Колонна влилась в окруженный высоким забором двор тюрьмы. Ворота закрылись. Николай услышал давно ставший привычным скрежет засовов, огромные ключи, клацнув, повернулись в скважинах. Вот и завершилась его мечта о небе и зелени: в воронке тюремного двора – как жадно она поглощала их строй!.. От восторга и воодушевления ни у кого не осталось и следа. Арестанты, тревожно оглядываясь по сторонам, разбрелись по новой территории. Лепарский тем временем спешился, счистил с мундира дорожную пыль, встряхнулся, как вернувшаяся из-под дождя собака, сделал строгое лицо, свысока посмотрел на подопечных и проворчал:
– Это было оскорбительно, господа!
– Вот те на! – притворно удивился Юрий Алмазов. – Какое же тут и кому может быть оскорбление – в том, что ведешь по улицам людей, поющих «Марсельезу»?
– Не возражайте! Мы пока в России, насколько мне известно! И этот проход по улицам города был не чем иным, как дерзким нарушением всех установленных правил! Я вам это еще припомню!.. Ах, как я вам это еще припомню!.. Осип! Отведешь заключенных в их камеры!
– А вы не пойдете с нами, ваше превосходительство? – как могла кокетливо спросила Мария Волконская.
– Нет уж, простите! Тогда у вас будет полная возможность петь все, что вам заблагорассудится. Ладно, хватит пререкаться. Осип, чего ты ждешь?
Племянник коменданта повиновался приказу. Он шел впереди толпы декабристов и их жен, пятясь вполоборота, с видом самым что ни на есть гостеприимным. Когда они вышли из большого двора, предназначенного для общего пользования, взорам открылся «архитектурный ансамбль» из восьми внутренних двориков, разделенных между собой заборами из кольев. В эти восемь двориков, замыкавшихся крылечками, вели двери из двенадцати секций собственно тюрьмы. От каждого крыльца внутрь шел коридор, с обеих сторон которого находились абсолютно одинаковые камеры – по пять или по шесть. Каждая размером семь шагов в длину, шесть в ширину, в каждой – полумрак. Окон не было вовсе, а свет проливался сюда сквозь небольшое зарешеченное отверстие, проделанное в верхней части створки.
– Да что ж это такое! Беда, да и только! Здесь же не прочтешь ни строки даже ясным днем! – стали возмущаться декабристы.
– Ох, и сам знаю, что освещение оставляет желать лучшего, – вздохнул Осип Лепарский. – Но что поделаешь! Так уж устроено. Зато в остальном… вы ведь согласитесь с тем, что камеры в целом достаточно просторны и комфортабельны, верно? Не можете не согласиться! Это же настоящие комнаты! У каждого – своя собственная! А когда вы их обставите… Предполагаю, сударыни, что вы-то уже начали обставляться?
– Разумеется, – улыбнулась Полина Анненкова. – Хотите посмотреть?
– Спасибо. Сам я не решался попросить об этом.
Перешептывающаяся группа экскурсантов направилась к расположенной на дальней оконечности здания двенадцатой секции, которую отвели под жилье для семейных пар. И вот здесь-то прозвучали слова восхищения, одобрительные возгласы, завистливые вздохи. Здесь каждая камера представляла собой оформленный со вкусом современный интерьер. За неделю дамы прибрали к рукам всех маляров и всех столяров Петровского Завода, опустошили немногие городские лавки. И теперь в комнатах стояли кровати, покрытые красивыми покрывалами в цветочек, удобные глубокие кресла, на маленьких столиках – вазы с цветами, по стенам хозяйки развесили гравюры, акварели, карандашные наброски… Дамы показывали обстановку, притворно скромничая:
– Ну, что вы, что вы… такая малость… приходится ведь обходиться подручными средствами…
Софи взяла Николая за руку и повела его в конец коридора, где открыла дверь в комнату с темно-розовыми стенами. Супружеское ложе из двух одинаковых кроватей, письменный стол красного дерева, плетеное кресло…
– Это наша, – только и произнесла она.
Ему показалось, что никогда в жизни он не видел такого прекрасного жилья. Оно было так прекрасно, так прекрасно – до слез!
– Спасибо, Софи, спасибо, дорогая моя! – прошептал Озарёв.
И дальше говорить не смог: на них с Софи нахлынула толпа, хозяйке пришлось, в свою очередь, показывать, объяснять, улыбаться.
Вскоре заторопились к себе холостяки, им-то ведь надо было устраиваться своими силами. Багаж неженатых пока свалили огромной кучей в коридоре, к разборке не приступали, и потому камеры – ровно полсотни – были еще не совсем готовы не только для экскурсий, но и для жизни. Перед тем как вселяться, одинокие декабристы потребовали у дам совета, как лучше обставить комнаты. Николай, которому больше всего на свете хотелось остаться наедине с женой, был вынужден отпустить ее. И – пошел следом, праздный, в блаженстве оттого, что они хоть так, да вместе. Переходя из одной одиночной камеры в другую, Софи брала на себя руководство расстановкой стульев, столов и кроватей, выданных администрацией. Охранники, в обмен на чаевые, служили помощниками новоявленного декоратора. Сбросив форменные кители, засучив рукава сорочек, они двигали мебель и открывали забитые гвоздями ящики. А Софи, стоя на пороге, командовала:
– Так! Чуть левее… Теперь ближе к центру!.. Нет, раньше было лучше!.. Переставьте-ка кровать туда, где стол, а стол – на место кровати!..
Полы были засыпаны соломой, пахло масляной краской и клеем. Нетерпеливые жильцы, взобравшись на табуреты, вбивали в стены костыли или большие гвозди, чтобы повесить полочку, картину… Вся тюрьма заполнилась стуком молотков и визгом пил. Солдаты подтаскивали недостающие материалы, в том числе – гвозди и болты. Один из стариков-инвалидов даже переходил из камеры в камеру с кисточкой и за полтинник подправлял, подмазывал стены, где потребуется.
До самого вечера тюрьма гудела, подобно переполненному трактиру, женщины старались превратить камеры в милые сердцу прибежища. Где-то закипал самовар, где-то ставили греться утюг, гремели кастрюли, сковородки… То и дело хозяйки одалживали друг у друга всякую утварь…
Лепарский не показывался – дулся: видно, не мог простить обиды, нанесенной пением «Марсельезы».
Матери семейств покинули тюрьму только тогда, когда пришла пора кормить и укладывать в новых домах детишек и давать рекомендации на ночь нанятым уже здесь, на месте, нянькам. У каждой из них теперь стало по две обители: обитель любви материнской и обитель любви супружеской, – и между ними отныне придется метаться, чтобы исполнить надлежащим образом все свои женские обязанности. Вернулись они к мужьям довольно поздно, зато со спокойной душой. Ужин ночной караульный подал на длинный стол, поставленный в коридоре. Похлебка оказалась холодной и невкусной, но никто не пожаловался: дорожная усталость, помноженная на новизну атмосферы сделали сговорчивыми даже главных придир. И потом… эта революция во Франции не переставала будоражить умы, за едой говорили исключительно о ней. Сожалея, что Три Славных Дня не привели к созданию республики с конституционным правлением, Софи утешала себя тем, что герцог Орлеанский, ставший королем Луи-Филиппом, всегда придерживался либеральных взглядов. Отец его, цареубийца, умер на эшафоте, сам он сражался при Жемаппе, а потом всегда демонстрировал враждебность к ультрароялистам. Рассказывали же, что самым первым его поступком, едва он вышел на балкон ратуши, стал вот какой: он прижал к сердцу французский трехцветный флаг и поцеловал Лафайета![11] Это ведь хороший знак… Но все-таки больше всего в свершившейся на родине революции Софи нравилось, что хотел ее народ и совершил ее народ. Если верить русским газетам, буржуа и рабочие сражались плечом к плечу: грабили арсеналы и оружейные лавки, строили баррикады… Успехом это предприятие увенчалось во многом и потому, что французы не повторили ошибки декабристов, затеявших переворот без участия всей нации. Софи осмелилась произнести эту свою мысль вслух, и мужчины присоединились к ее мнению. Зато дамы посмотрели на нее недоброжелательно – как будто, говоря с их мужьями о политике, «наша мадам» способствовала развитию у них неких дурных склонностей.