Н. Северин - Последний из Воротынцевых
Под конец вечера, а иногда и раньше, приходил из кабинета Сергей Владимирович, и при его появлении маленькое общество оживлялось. У него всегда находилось о чем поговорить с дочерьми и Гришей; он умел и старика француза вызвать на интересную и остроумную болтовню, умел также возбудить откровенность и в молодежи.
С матерью девочки были сдержаннее. Если бы не муж, никогда не узнала бы Людмила Николаевна, что Соня чересчур мечтательна, а ее сестра расположена через меру увлекаться новизной и непостоянна в своих вкусах. Если бы не муж, она не ознакомилась бы так хорошо с успехами Григория в науках и с быстрым, хотя и своеобразным, развитием его ума и способностей.
Предсказание Сергея Владимировича относительно интереса, возбужденного появлением Григория на петербургском горизонте, сбылось: этот интерес не только охладел, но даже превратился в недоброжелательное равнодушие. О Григории теперь вспоминали не иначе, как с презрительной усмешкой, и к его претензии на имя и состояние покойного Воротынцева относились более чем критически, находя ее дерзкой и смешной.
Такой поворот в общественном мнении свершился постепенно и под влиянием упорно распространяемых рассказов про участие, которое будто бы принимают члены императорской фамилии к семье умершего Воротынцева. Уверяли, что Марта останется фрейлиной при большом дворе и по окончании траура снова будет являться на интимных вечерах у великих княжон; повторяли милостивые отзывы о ней императрицы, и превозносить на все лады ее такт, самоотвержение и деловитость вошло в моду. С каким достоинством переносит она свое несчастье, как благоразумно устроила она свою жизнь! Всецело посвятила себя воспитанию маленьких братьев, никуда не выезжает, принимает только самых близких друзей покойного отца, и не иначе как с утренними визитами, причем держит себя так сдержанно и осторожно, что заговорить с нею о том, что она не желает знать, нет никакой возможности.
Поселилась она на половине отца, выходившей окнами в сад, а парадные комнаты оставила запертыми и с заколоченными ставнями, так что с набережной дом казался бы необитаемым, если бы ворота изредка не отпирались для посетителей, приезжавших навестить ее. Время от времени выезжала также с этого двора и карета с гербом Воротынцева на дверцах, с траурными кистями и прислугой в черных ливреях с серебряными галунами: это Марфа Александровна ехала в церковь с своими маленькими братьями. Прохожие с любопытством всматривались в строгое и задумчивое лицо красавицы, казавшееся еще бледнее и интереснее от обрамлявших его складок черной креповой вуали. Рядом с белокурыми головками голубоглазых мальчуганов, тоже одетых в глубокий траур и выглядывавших из окон высокой четырехместной кареты, девушка производила трогательное впечатление.
— Она ездит в Казанский собор, или в Александро-Невскую лавру, или в женский монастырь, в церковь, одним словом, — рассказывали про нее, описывая ее туалет, перемену, происшедшую в ее наружности, материнскую заботливость к братьям.
— Только в церковь и выезжает. Князь Владимир Андреевич просил у нее позволения представить ей своего племянника, сына графини Варвары Павловны, но она отказала под тем предлогом, что молодежи с нею не может быть весело и что, пока мать ее в деревне, она новые знакомства заводить считает неуместным.
— Предостойная особа.
— Кто бы мог подумать, что из нее выйдет такая заботливая сестра и отличная хозяйка? Помните, какая она была легкомысленная при жизни отца?
— Еще бы! Да уж одна ее история с Фреденборгом чего стоит. Водила-водила за нос, когда же он сделал предложение, отказала да еще на смех подняла.
— Баронесса не то рассказывает: она уверяет, что она и сын ее сами отказались. Она запретила сыну думать про Марту с той самой минуты, как разнеслись по городу слухи про то, будто у Воротынцева есть сын от первого брака.
— Это она говорит, а мы знаем из верного источника, что дело было иначе…
— Разумеется. Марта не с одним бароном кокетничала, за нею тогда и Арапов ухаживал.
— А также Павин и мало ли кто еще!
— А теперь-то, теперь! Изумительно, как она переменилась. Князь Владимир не дальше как третьего дня говорил моей невестке: «Я преклоняюсь перед нею, такая умница!»
— А я слышала, что императрица про нее сказала, что она — примерная сестра и дочь.
— Да, да, и я слышала то же самое.
— И я тоже, — подхватывали со всех сторон.
Отнять у такой девушки, как Марта, имя и состояние, чтобы отдать и то, и другое какому-то проходимцу, подкидышу из воспитательного дома, сыну неизвестной, темного происхождения девчонки, — казалось невозможным.
Ратморцевых за то, что они покровительствовали Григорию, единогласно осуждали. Уверяли, что они делают это, чтобы отличиться, а также из ненависти к детям Александра Васильевича, с которым были в ссоре.
Нельзя сказать, чтобы эти толки и сплетни не производили тяжелого впечатления на Сергея Владимировича с Людмилой Николаевной, но они продолжали исполнять то, что считали своим долгом, и давали Григорию то воспитание, какое, по их понятиям, он должен был получить как законный сын и наследник Воротынцева.
Но кого особенно угнетали неопределенность положения и неблагоприятный оборот, принимаемый его делом, так это самого Григория. По приезде в город дня не проходило, чтобы он от того или от другого не услышал подтверждения злейших опасений, смутно терзавших его душу в Святском, где даже в минуты величайшего блаженства, в обществе Сони с Верой, среди цветущей природы, у него тоскливо сжималось сердце и глаза затуманивались слезами при мысли о том, что ему, может быть, придется еще многие годы ждать осуществления своих надежд. А между тем там никто еще не смущал его сомнениями, никто не говорил ему про могущество его врагов! Здесь же то являлся Бутягин, расстроенный, упавший духом, и, таинственно понижая голос, спрашивал у него: «Что, батюшка Григорий Александрович, ничего еще не слыхать про ваше дело?» — «Ничего еще», — отвечал Григорий. «Эх, — помолчав немного, говорил Алексей Петрович с глубоким вздохом, — надо это батюшке отписать», — то подслушивал нечаянно Григорий толки прислуги на его счет, прерываемые восклицаниями вроде: «Где уж! Подкупили всех, поди чай. Она и до самого царя может дойтить. И даже очинно просто, потому что фрейлина. А наш Григорий Александрович, кабы не призрели его господа, хоть опять в слесаря иди. Потянется еще дело-то… может, лет двадцать, а то и больше. Достанутся белке орешки, когда их уже нечем грызть-то будет».
Поспешно отходя от двери, чтобы не слышать этих речей, Григорий часто натыкался на изъявления участия, еще более оскорбительные для его самолюбия, от учителей, дававших уроки в лучших петербургских домах, где они слышали про Воротынцевых и про скандальное дело, поднятое Григорием против них, а в особенности от новой учительницы музыки, мадемуазель Ожогиной, которая лично знала Воротынцевых, бывала у них в доме и слышала от них самих про их опасения и надежды. Она также много раз видела его отца, говорила с ним и была свидетельницей переполоха, происшедшего в доме при первом известии о деле, поднятом Бутягиным. Уж по одному этому Григорий не мог относиться к ней как к первой встречной, смущался более обыкновенного в ее присутствии и спешил уходить в свою комнату тотчас после урока, в полной уверенности, что она только этого и ждет, чтобы заговорить про него с мсье Вайяном, Людмилой Николаевной и даже с Соней и Верой, которые несколько раз уверяли его, что Ожогина чрезвычайно интересуется им.
Раз как-то, проходя в сумерках через большой зал, Григорий услышал шорох в темном углу за кадками с лимонными деревьями и, когда подошел, увидел Соню с Верой. Они сидели на полу обнявшись и плакали.
Горевали они о нем. Сказал ли им кто-либо что-нибудь, или сами они додумались до печальных предположений относительно его, так или иначе, но обе были в унынии и тоске. В чем именно заключалось несчастье Гриши, они вряд ли могли понимать, но, постоянно слыша соболезнования по поводу его, они тоже заразились атмосферой жалости и опасений, которой он был окружен.
Высказав в сбивчивых выражениях то, что давило им сердце, и не слыша от него возражений, они смолкли. И долго в темном углу за лимонными деревьями ничего не было слышно, кроме сдержанного всхлипывания Сони и нежного шепота утешавшей ее сестры. Григорий угрюмо молчал.
— Хуже всего, — заговорил он наконец, — что у меня имени нет. Сегодня утром, на уроке пения у синьора Р-ни было два новых ученика, братья Ахлестышевы, гвардейцы. Если бы вы только видели, с каким обидным любопытством оглядывались они на меня каждый раз, когда учитель обращался ко мне! Да и понятно: всех он называет по фамилии, одного только меня по имени. Им это казалось так странно, что они смотрели на меня, как на какого-то редкого зверя. Я не пойду больше на эти курсы. Не могу я слышать равнодушно, когда меня зовут «мсье Грэгуар»! Мне стыдно… точно мне пощечину дали.