Иван Лажечников - Басурман
– Ну, кончил ли об Ахмате? – спросил кто-то резким голосом, пошевелив полу шатра.
Аристотель невольно вздрогнул и смутился: это был голос великого князя.
Полы ставки раздвинулись, и Иоанн, показав между ними свое лицо, подернутое иронической усмешкой, продолжал:
– Немало стою здесь, а только и слышу в речи твоей: Иоанн, да Ахмат, да Софья и опять Ахмат да Иоанн. Не трунишь ли над старыми грехами моими?.. Крыться не хочу, было время, и я оплошал, оробел, сам не знаю как. Кто этому теперь поверит? Правду молвить, и было чего бояться! В один час мог потерять, что улаживал годами и что замышлял для Руси на несколько веков. Господь выручил. Но… по нашей пословице, кто старое помянет, тому глаз вон. Оправь меня в этом деле перед немцем. Спи здорово, Аристотель!
С этими словами Иван Васильевич опустил полог и удалился, оставя собеседников в немалом смущении.
Глава VII
ПРОВОДЫ
Что привез-то я тебе, сват, дары.
Золотой ларец, в нем стрелы
калены,
Гребешок-самохват о двух зубах.
Молодцу на подъем, посмотрись
как в стекло.
Что гостинцем одним сердце
потешу,
А другим-то гостинцем спать
уложу.
Старинная песняВойско Иоанново наводнило окрестность тверскую на несколько десятков верст. О прибытии его возвещено ударом огромной пушки – только одним; от этого удара лихорадка забила домы и сердца тверитян. Молчание, наступившее потом, было еще ужаснее: так лежащему на смертном одре природа дает минутный отдых перед его кончиной. Ночь одела город и окрестности своим мраком, но скоро последняя заискрилась в тысячи огнях, словно богатый парчовый покров, который готовят на знатного мертвеца. Что делала Тверь в эту ночь? Что делает несчастная, готовясь на вдовство, бессильная отнять своего родного, своего ненаглядного у врага всемогущего? Только рыдает и бьет себя в перси.
Утро следующего дня осветило сотни займищ московских, на полях встала безграничная колоннада дымов. Полкан-пушка выставил вперед широкую грудь свою; вот он громко приветствовал первый луч солнца, и его пробуждение отозвалось в посаде Твери; оно сокрушило несколько домишек и раздавило под одним целое семейство. Вслед за этим богатырем проснулись задорные ребятишки его и залепетали по-своему: подожди, Тверь, вот и мы зададим тебе нечестье, коли ты чести не знаешь. По крайней мере так толковали тверские смельчаки, приходившие поглядеть из-за крайних тынов посада на неприятельский стан. Они видели, как застрельщики-немцы утверждали пищали на станках и железных вилах, как ратники плели из хворосту осадные плетни и заливали их смолою, как десятни (отряды), вооруженные луками, бердышами и рогатинами, описывали Тверь серпом со стороны Москвы. Они видели все это и разносили по домам ужасные вести. «Не устоять Твери, – кричали по улицам небывалые юродивые, – жатва приспела, жнецы наготове!» Черный ворон вместе с ними прокричал городу смерть на кресте Спаса златоверхого и на гребне великокняжеского терема. Не менее вещие, князья и бояре, тайные доброжелатели Ивана Васильевича, распускали между народом и защитниками Твери слухи о невозможности противиться силе московского князя. «Ударит грозный владычною рукою, так сровняет с землей; посыплет милости, что твое солнышко после дождя», – говорили они. Пришел день, и они явились к великому князю московскому с покорною головой.
Тверь была уж покорена без бою. Но великий князь ее, Михайло Борисович, и бояре, оставшиеся ему верными, хотели еще защищаться. Они заперлись с войском в городке, который с одной стороны омывала Волга, с другой – Тьмака; ворота заделаны, из костров (башен) выглянули пищали, зубцы перенизаны воинами, вооруженными смолой, каменьем, стрелами. Твердыня, мертвая и живая, готова принять осаждающих кровавым гостинцем. Слабая защита, когда надежда отступилась от защитников и измена шепчет им на сердце роковое слово гибели!
Иван Васильевич стоял в деревне Кольцове, откуда мог видеть Тверь как на ладони. Явился к нему Хабар-Симской за повелением. Он знал, что Михайло Борисович, дрожа за свою безопасность, а более – молодой супруги своей, внучки короля польского Казимира, собирается в следующую ночь бежать из городка. Хабар брался захватить их и в этом деле отдавал голову свою порукой.
– Что мне в них? – сказал Иван Васильевич. – Кормы заключенным мне и так накладны. Пускай бегут в Литву: изменники Руси изменниками и останутся. Отрезанный ломоть не прирежешь силою. Пустить Михайла Борисовича на все четыре стороны, знал бы Казимир, что тверской его приятель и сват мне не опасен. Тверь и без заложника будет крепка за мною.
И в этом случае расчеты его были верны. Наедине поговорил он еще что-то с Хабаром; разговор их остался тайною.
У Хабара во всех заимках были приятели. Много чудного порассказал он им о Твери.
– В одно ухо нырнул, в другое вынырнул, – говорил он, – и Спасу златоверхому успел поклониться. Удальцы тверчане продавали и покупали мою голову, да я молвил им: «Не задорьтесь, ребята, попусту, не надсаживайте напрасно груди; жаль мне вас, и без того чахнете: продана моя буйная головушка золотой маковке Москве, дешево не отдаст, дорого вам нечем самим заплатить».
– Ну что, много ли полонил красоток тверских? много ли бочек выкатил на волю из тюрем боярских? – спрашивали московские удалые головы.
– Полонил я только одну красавицу, разумную думушку, – отвечал Хабар, – она шепнула мне полюбовное слово и вам велела молвить: родные-то мы, братцы, по святой по Руси, родные скоро будем и по батюшке Ивану Васильевичу. Приду я к вам, мои кровные, припаду к вашим ногам, примите меня, друженьки, во свою семью. Вам раскрою белу грудь мою: выроньте в нее семя малое, слово ласково разрастется широким деревцом. Снимите вы голову, не плачьте по волосам; помилуете – буду ввек вам рабыней-сестрой.
– На то и пономарь, чтоб к обедне звонить, а нам, ребятишкам, не в попы же идти! – возражали прежние товарищи Хабара-Cимского. – Любо ль будет приходу, как станем зельем снарядным кадить, кистенем по лбу крестить. Попал ты, Хабар, в воеводы, не в уроды. Думушку ты постную из кельи взял напрокат; не твоя она, не срослась с тобой, дружок: слышишь, зашумела, прокатилась – и следок простыл. Дума-то твоя родная, молодецкая, что разгул буйного ветра в степях, что размашка сокола в вольных кругах: эта с тобой, словно берег с водой. Девица ль, вдова ль хороша, то и наша сестрица-душа; поцелуешь в уста – что хмелина твоя, поцелуешь в другой – сердобольник[40] что твой, а заглянешь в стопу, и горе за лоб. Ты, Хабар, воевода Ивана Васильевича, на коне боевом, а наш, протянувшись под лавкой, столом.
Так поменялись молодцы посылками на русский лад. Бочки меду, добытые в окружных погребах боярских, красовались в стане и глядели очень умильно на Хабара; речи товарищей разжигали в нем прежнюю удаль. Но он помнил свой обет отцу, свои обязанности, как воин отрядный, и отблагодарил друзей только одною красаулей.
От них зашел он в шатер Аристотеля. С ним должен был повидаться и поговорить насчет освещения будущей ночи. Живой рассказ его о веселой жизни в охотниках воспламенил молодого лекаря и Андрюшу: оба умоляли посыльного воеводу взять их с собой в ночную экспедицию. Хабар помнил услуги лекаря во дворе Палеолога и невольно любил его, несмотря на басурманство. По доброте души своей, сын Образца готов был на услуги всякого рода. Он согласился принять его в свой отряд, с тем, однако ж, чтобы Антон оделся и остригся по-русски. Этот вызов льстил сердцу Антона: она узнает об этом преобразовании, она увидит его в русской одежде, думал молодой человек, дитя душою, и сам подал ножницы Хабару. Пали кольца его прекрасных длинных волос к ногам посыльного воеводы – и чрез несколько мгновений немец-лекарь преобразился в красивого русского молодца. Нашли для него доспехи, шлем, латы, меч-кладенец. Воинственный наряд так шел к нему, как будто он не скидал его никогда. Видно было, что он родился для ремесла воина и судьба ошибкою указала ему другое назначение.
– Ты берешь у меня обоих детей моих, – сказал розмысл Хабару, принеся позволение великого князя «молодым ребятам поохотиться», – смотри береги их, как родных братьев.
На прощание подарил он каждому из них железных яблоков, начиненных порохом, кто сколько мог взять, объяснив способы хранения и употребления их. Он только что их изобрел и назвал потешными. Яблочки эти должны были ужасно действовать на воображение наших предков, видевших беса во всяком орудии, которое превышало их понятие; сравнивая их с нынешними гранатами, можно догадываться и об ужасных следах, которые они оставляли по себе.
Кто посещал Жолтиков монастырь по дороге, провожающей Тьмаку, останавливался, конечно, не раз полюбоваться ее живописными излучинами. Вас не поразят здесь дикие величественные виды, напоминающие поэтический мятеж стихий в один из ужасных переворотов мира; вы не увидите здесь грозных утесов, этих ступеней, по коим шли титаны на брань с небом и с которых пали, разбросав в неровном бою обломки своих оружий, доныне пугающие воображение; вы не увидите на следах потопа, остывших, когда он стекал с остова земли, векового дуба, этого Оссиана лесов, воспевающего в час бури победу неба над землей; вы не услышите в реве потока, брошенного из громовой длани, вечного отзыва тех богохульных криков, которые поражали слух природы в ужасной борьбе создания с своим творцом. Нет, вас не поразят здесь эти дикие, величественные картины. Скромная речка, будто не смеющая разыграться, смиренный лепет вод ее, мельница, тихо говорящая, берега, которые возвращаются к дороге, лишь только, забывшись немного, убежали от нее, лужок, притаившийся в кустах, темный бор, который то вздыхает, как отшельник по небе, то шепчет словно молитву про себя, то затянет томный, сладкозвучный мотив, будто псалмопевец в божественной думе, перебирающий золотыми струнами своих гуслей; в виду два монастыря, жилище архипастыря, кругом глубокое уединение: все напоминает вам по вашему пути, что вы идете в духовную обитель.