Иван Наживин - Кремль
– Так пойди к ней и скажи, что князь Василий-де перед смертным часом проститься с тобой хочет… Чтобы ничего она не опасалась… Другим ничего не говори – только ей одной… И скорее: нельзя терять мне и часа единого…
Крестясь и ахая, старая Ненила изо всех своих маленьких сил потрусила к недалекому Вознесенскому монастырю. Она все опасалась, что не дойдет. Ей казалось, что она видит страшный сон и сейчас вот она проснется и ничего этого не будет…
Князь Василий, повесив голову, ехал шагом к дому. Он только что встретил в палатах государевых дьяка Федора Курицына, растерянного и бледного, который успел шепнуть ему, что гроза над головой. А когда выходил он, на крыльце встретил Елену. Она была бледна, и как звезды горели ее чудные глаза. Ни слова не говоря, она вынула из-за душегрейки давний подарок его, золотой кинжал веденецкий, и протянула ему. Он понял: она хотела борьбы до последнего. Но он только криво усмехнулся и кинжала не принял: он в борьбу не верил. На прекрасные глаза ее набежали слезы, и, давясь слезами, гордая красавица скрылась к себе…
Ничего не подозревая о том, что наделали люди за стенами монастыря, мать Серафима, отдыхая, сидела у окна своей келейки. Над землей тяжело повисли угрюмые осенние сумерки. В уголке кротко теплилась лампада.
И точно такая же лампада горела у нее и в душе. У нее до сих пор бывали иногда приступы такой тоски, что она места себе не находила, но сегодня на душе было как раз редкое затишье. Она сидела, подперши белой рукой прекрасное, одухотворенное лицо, и думала.
– Матушка, там к тебе Ненила твоя пришла… – низко поклонившись, сказала от порога ее послушница. – Бает, дело большое… И поскорее, мол, надобно… Прикажешь пустить ее сюда?..
Когда жизнь стучалась так иногда в дверь, первой ее мыслью всегда неизменно была мысль о князе Василье. Она побелела и встала. Еще немного, и в келью вползла Ненила, притворила за собой дверь и сразу заплакала.
– Матушка… княгинюшка…
– Что там?.. Не томи, говори скорее…
– Матушка, горе-то, горе какое!.. Родимая ты моя…
– Говори скорее!..
– Сейчас повстречался со мной князь Василий и велел скорее поспешать к тебе, упредить… Великий государь опалился, вишь, на бояр своих и, может, велит казнить которых… И князь Василий…
Схватившись за сердце, мать Серафима окаменела: вся жизнь ее была теперь в этих голубых, огромных, ожидающих последнего удара глазах…
– Ну… ну…
– И наказывал князь Василий Иванович сказать тебе, что… хотел бы он проститься с тобой… Ох, не могу, касатка!.. Сама говорю, а себе не верю, думаю, что пригрезилось…
Все, что было в душе Стеши задавлено за все эти долгие годы, сразу проснулось и встало в грозе и молниях во всей силе своей. Она знала великого государя, она знала Москву, она понимала, что тут, в белых стенах кремлевских, все возможно… Она уже верила. И вдруг, удивляя ее самое, в ней проснулась такая решимость, такая сила, что словно она снова родилась в жизнь совсем другой женщиной.
– Беги домой… – сказала она. – Не пожалей старых ног своих для меня… И принеси мне весь наряд мирской – нет, лучше пришли с Дашей. А сама поспешай к князю Василию и скажи ему, что, как только совсем стемнеет, чтобы приходил в сад наш… Беги, мамушка, сослужи мне службу последнюю!..
Старуха смотрела на свою княгинюшку и не узнавала ее.
– Княгинюшка… матушка… – вдруг уронила она жалостно. – Что ты над собой да и над им-то наделала!..
– Не терзай моего сердца, мамушка!.. Беги скорее… И пусть из наряда возьмут что первое под руку попадется… Скорее…
Не успел князь Василий и в сени войти, как княгиня его, вся в злых слезах, набросилась:
– Ну что? Довертелся?.. Жил бы как все, стоял бы посторонь всего, чего тебе еще не хватало? Так и остался бы до конца живота князем Васильем Патрикеевым, пред которым вся Русь за версту шапку ломает, а теперь что…
– Поди прочь!.. – резко отвечал князь. – Чтобы и глаза мои тебя не видели… Я…
Дверь в сени отворилась, и вошел старый князь Иван. Он был бледен. И задыхался.
– Ну, сынок, надо нам с тобой ко всему готовыми быть… – сказал он. – Только что взяли под стражу великую княгиню Елену и великого князя Дмитрия… Что скажешь, а?
– Теперь наш черед… – отвечал князь Василий.
Княгиня с плачем ушла к себе. Старый князь ушел в моленную. Василий шагал в сумерках по сеням и думал. Только бы проститься с нею. А жизнь слишком горька, чтобы стоило хвататься за нее. Все обман. Это думал он последнее время всегда, точно готовясь к каким-то решениям. И все сильнее шел от него отпор людям, все ядовитее были его укусы, когда укусить, как ему казалось, было нужно. Иногда он понимал, что не стоит гнид этих кусать, но они теснили его, и он хотел от них только одного: простора. Ну, теперь все равно: скоро конец…
В больших палатах все затаилось в ожидании свершения судьбы. Он взглянул в окно. Осенние сумерки быстро надвигались. Темные тучи тяжело валились с запада, угрожая снегом. Вся земля была налита тяжелой тоской. И плакали над мокрым, насупившимся Кремлем колокола – должно быть, ко всенощной звонили… Князь надел свой высокий колпак соболий, накинул на плечи шубу и попробовал, гоже ли выходит из ножен кинжал. Никому ничего не сказав, он вышел из хором в холодную и сырую тьму.
Он прошел мимо слабо освещенных палат государевых и чуть белевших во тьме соборов и, не доходя до Фроловских ворот, узким переулочком, вдоль забора, прошел спуском вниз и, раздвинув постаревший плетень, шагнул в уже опустевший, пахнувший осенью сад. Слева среди уже обнаженных яблонь чуть виднелся все на том же месте шалаш, из которого детвора, играя, по-прежнему оберегала землю Русскую. Именно тут выслушал он тогда от Ненилы решение ее… И, как тогда, пахло мокрой соломой… И вдруг около шалаша он уловил легкое движение.
– Стеша? – чуть слышно шепнул он.
И сразу теплые, полные руки обвились вкруг его шеи и Стеша, борясь с рыданиями, забилась у него на груди.
– Что я наделала!.. – чуть слышно горько шептала она. – Простишь ли ты когда, солнышко мое, мучительницу твою, ворога твоего кровного, змею запазушную?!
– Стеша, радость моя… – жарко лаская ее, говорил он. – За эту вот минуту я все отпущу тебе: и ночи бессонные, и муки горькие, и тоску жизни безрадостной, все…
И может быть, еще не поздно, Стеша. Бросим все и умчимся на Литву: нам с тобой и там место найдется… Одно слово твое – и на светку нас в Москве уже не будет…
– Куда хочешь… хоть сейчас… – лепетала она, отыскивая в темноте горячими губами уста его. – Раз ты сердца на меня не имеешь, мне все теперь нипочем… Мучения вечные – пусть… Ты для меня все…
– А может, никаких мучений и нет совсем… – горько усмехнулся он. – Послушай, что нововеры-то говорят… Может, ты зря замучила себя…
– Ах, что ты говоришь?! – ужаснулась она, но тотчас же снова, прижимаясь к нему, залепетала: – Мне все равно теперь, есть или нет, – теперь ты мой, я твоя, бери меня, и уйдем хоть на край света…
Голова его закружилась. Он впился в горячие губы ее. Она, блаженно ослабевая, так вся и прижалась к нему. И в шалаше, на чуть пахнувшей дымком соломе свершилось, наконец, то страшное и желанное, чего они оба ждали – он среди мутных водоворотов жизни московской, она – в тихой пахучей келии монастыря… И она, вся поющая нежностью, ластилась к нему, а он – он с ужасом прислушивался к тому, как в отравленной душе его словно все умирает…
– Не теряй, сокровище мое, и минуты!.. – шептала она, прижимаясь к нему. – Сейчас же иди – и на коней… Я выйду к тебе, и, пока все опомнятся, мы будем далеко. И ты только подумай: еще немного дней – и мы будем вдвоем, одни, навсегда… И я поцелуями своими залечу раны твои, которые я сама же, безумная, нанесла тебе…
Он слушал ее, но еще больше слушал себя. То, что раньше казалось ему верхом человеческого счастья, теперь, достигнутое, вдруг явно отдало горечью полыни и – тлена. Делая усилия над собой, он жарко прижимал любимую к себе: он точно защиты у нее искал – от самого себя. И снова она пламенно отдалась ему, счастливая, что может хоть на миг один забаюкать горькую душу эту…
– А теперь пойдем, милый… – шептала она, не отпуская его. – И скорее, скорее: болит что-то сердце мое!.. И смотри: до свету уехать надо… И людей лишних с собой не бери…
Темным, мокрым, пахучим садом он проводил ее до первых надворных построек, где ждала ее старая Ненила и метались, гремя цепями, собаки, и вышел на темную улицу, на которую лишь местами падал из окон робкий свет. Он быстро миновал темные соборы и палаты государевы, шагнул за ворота, и вдруг с обеих сторон его схватили сильные руки. В черной мокрой тьме закачался и поднялся в уровень с его лицом тусклый фонарь.