Сергей Максимов - Цепь грифона
– Без назначения? – спросил Киленин.
– Пропади пропадом все эти интриги, вся эта штабная, тыловая сволочь! – выругался Слащов. – Я у Врангеля из горла вырву себе назначение!
К тому времени Яков Александрович окончательно понял, что совершил трагическую ошибку, заведя в своё время речь об отставке. Не склонный к интригам, он наивно полагал, что его авторитет в армии не позволит отстранить его от службы. Врангель отстранил. Но сделал главнокомандующий это очень тонко… Формально отставку Слащова Врангель не принял, а фактически из армии уволил, зачислив генерала в резерв. По причине «отсутствия свободных вакансий…» Для кого-кого, а для Слащова можно было найти вакансию…
Новотроицын вернулся с двумя бурдюками вина. Выложил на стол обёрнутый бумагой спичечный коробок с кокаином. Выпили. Суровцев по обыкновению отказался от вина. Слащов неизвестно откуда взявшимся маленьким гусиным пёрышком аккуратно подцепил из коробка дозу наркотического порошка. Вдохнул через ноздрю. Сразу же повторил процедуру с другой стороной носа. Закрыв глаза, некоторое время сидел молча. Не открывая глаз, довольно улыбнулся. Спросил:
– Не желаете, господа?
– Боюсь привыкнуть, – куря папиросу, ответил Новотроицын. – Мне уже вино и папиросы становятся не по карману.
– А я уже привык, – признался Яков Александрович.
– Эх, молодёжь, молодёжь, – вздохнул Киленин.
– Чем вам молодёжь не нравится, Николай Александрович? – заметно оживляясь, поинтересовался Слащов. – Вы на Мирка посмотрите. Тридцати нет, а уже генерал. Храбрец. Красавец. Умница.
– Сергей Георгиевич, по-моему, уже сам страдает от того, что он лица не общего выражения, – глядя на Суровцева, сказал Киленин.
– Ни черта он не страдает, – отозвался Новотроицын. – У него нервы немецкие.
Слащов расхохотался. Он ещё раз вдохнул кокаин. Принялся ходить по комнате. Привычка к кокаину к тому времени действительно приобрела у него стойкий, ярко выраженный характер. Как многие другие, первоначально он употреблял наркотик, чтобы взбодриться. Физические и эмоциональные напряжения не одного его толкали в то время к этому сомнительному способу поддерживать тонус. Нюхал кокаин и адмирал Колчак. Но что касается русской контрразведки, то она никогда не заблуждалась в отношении кокаина.
– Немецкие нервы – мечта, да и только. У Врангеля, должно быть, тоже немецкие нервы. Дела у него на фронте с Божьей помощью идут хорошо. А я вот и не знаю, от чего это я обеспокоен заключением перемирия между поляками и большевиками, – саркастически говорил Слащов, расхаживая по комнате.
Яков Александрович вернулся в своё нормальное и привычное состояние. Был он теперь лёгок, азартен и порывист. Но стоило ему только замолчать или остановиться, и душевная тяжесть сквозь его взгляд наползала на всякого, кого он перед собой видел. В такой момент зелёные глаза генерала становились свинцового цвета. Худощавый, подтянутый, он был вынослив и силён физически. Но его физическое здоровье подтачивалось недугом душевным, который неумолимо расширял кокаин. Бес раздражения и мелкой злобы порою вырастал в его душе в матерого чёрта всё подавляющей ненависти. И уже точно сам сатана раскачивал, швырял и бросал его личность по своему дьявольскому усмотрению. При этом в любой момент мог своим тяжёлым копытом попросту и убить…
– Что касается немецких нервов, – заметил Суровцев, – в Красной армии барона стали называть «крымским ханом».
– Хорошо сказано. В чём-чём, а в хлёстком словце большевикам не откажешь, – с видом знатока оценил Слащов. – Наш Аркадий Аверченко пыжится-пыжится, а что-то, право, не смешно и не хлёстко у сатирика получается.
– Красным и в другом не откажешь… В последовательности, – добавил от себя генерал Киленин. – Они чувствуют Россию.
– Чувствуют? – спросил Слащов Суровцева.
– В конечном итоге – да. Кто бы ни воцарился на территории империи – он всегда будет вынужден становиться русским. Иначе сама страна сбросит его. Всегда было так – территория формирует национальность, а не наоборот. Я так полагаю, – ответил Сергей Георгиевич.
Новотроицын приготовился было высказать своё мнение по национальному вопросу, но Суровцев не дал ему этого сделать. Он встал и обратился к Слащову:
– Ваше превосходительство, Яков Александрович. У меня встреча с моряками. С вашего позволения я поставлю их в известность о вашем решении завтра выехать в Севастополь.
– Валяйте. Пусть знают.
– А вы, генерал, как видите свою дальнейшую судьбу? – спросил Суровцева Киленин.
– В мрачных тонах, Николай Александрович. Исключительно в мрачных тонах, – неопределённо ответил Суровцев и вышел из комнаты.
Путь его лежал к флигелю в глубине сада. Земля по бокам от тропинки была усыпана опавшими яблоками, которые никто давно не собирал. Густой аромат осеннего сада до головокружения пьянил и дурманил. Во флигеле его ожидали офицеры морской контрразведки. В первые дни пребывания в Ливадии он запиской назначил им встречу. И с тех пор ежедневно виделся с ними в три часа дня.
– Здравствуйте, господа, – поздоровался он с переодетыми моряками.
– Здравия желаем, ваше превосходительство, – почти в один голос ответили офицеры, несмотря на капитанские погоны на плечах Суровцева.
В Крыму он не желал лишний раз показывать направо и налево свой генеральский чин. Говорил при этом с офицерами по-генеральски:
– Я имею намерение оторваться от слежки и отправиться в Севастополь. В городе буду находиться по известному вам адресу у известного вам человека. Посему прошу меня не терять. Генерал Слащов намеревается выехать на фронт. Имейте в виду – наши англо-французские и армейские коллеги могут постараться этому помешать. Сделайте всё возможное, чтобы ни при каких условиях им это не удалось.
– Будьте уверены. Не позволим, – ответил старший офицер.
На уже знакомой ему севастопольской улице его встретили приглушённые звуки фортепьяно. Сомнений быть не могло – музыка звучала из окна мансарды, которую снимал генерал Батюшин. Суровцев сразу узнал красивый своеобразный голос хорошо настроенного инструмента. Уволенный с должности квартирмейстера Крымско-Азовской армии, находящийся в распоряжении главнокомандующего русской армии в Крыму, генерал-майор Николай Степанович Батюшин в октябре 1920 года был живой иллюстрацией библейской цитаты: «Во многих знаниях многие печали». Вёл замкнутый образ жизни. Ни с кем не встречался. Жил на квартире, несмотря на дороговизну жилья. Тогда как многие офицеры и генералы проживали на судах, стоящих в севастопольской бухте. Самым популярным в этом отношении был огромный пароход «Рион», который, в отличие от других судов, почти не выходил в море. Слишком это было затратно для гиганта в тринадцать тысяч тонн водоизмещения.
– Не знаю, радоваться мне или плакать, голубчик, но с моей квартиры сняли наблюдение, – встречая Суровцева, с порога сообщил Батюшин. – Нет англичан, нет французов, нет и наших…
– Я не знаю, что и сказать вам в этой связи, ваше превосходительство, – ответил Сергей Георгиевич, раскладывая на столе принесённые продукты, среди которых оказались две бутылки дорогого французского вина. – Я просил моряков не оставлять нас своим вниманием. Так что должны появиться.
– Признаюсь, огорошили вы меня своим предыдущим посещением. Но я вам глубоко признателен. Трудное это дело – носить в себе тяжёлые мысли.
– Мне тоже после нашей прошлой встречи легче дышится, Николай Степанович, – признался Суровцев. – А события между тем приобретают необратимый и трагический характер. Думаю, вам надо съезжать с квартиры на какой-нибудь пароход. Скоро свободных кают там не будет.
– Мне довелось однажды переночевать на «Весте». Никогда не предполагал, что корабельные крысы столь умны и беспардонны. Но не в крысах дело. Многие люди считают своим долгом интересоваться моим мнением по самым разным вопросам. А я не имею ни малейшего желания делиться своими наблюдениями и размышлениями. Я только что вскипятил чай, – продолжал он без всякого перерыва, продевая руки в рукава генеральского френча, – или будем пить вино?
– Во всём происходящем присутствует какой-то высший цинизм, – накрывая на стол, отвечал Сергей Георгиевич. – Все, кто желает и может воевать, отстранены от дела. Мало того, чувствуют приближение катастрофы и не могут реально влиять на происходящие события. Похоже на то, что даже степень и весь ужас поражения никто здесь, в Крыму, не желает ни понять, ни осознать.
– Для меня, голубчик, и нынешние и грядущие события не являются поражением… Это уже следствие… Своё поражение я пережил в доме предварительного заключения Петрограда с весны по осень семнадцатого года. Помните, как банкир Рубинштейн оказался на свободе, а вся моя комиссия была объявлена преступной? Вот уже тогда я понял, что моё дело проиграно. А началось поражение и того раньше. В четырнадцатом году. Тогда как раз, когда вы из Академии отправились не в распоряжение Главного управления Генерального штаба, а на фронт. Когда все предложения по организации контрразведывательной работы, в том числе и мои, при царском дворе положили в долгий ящик. Из которого так и не удосужились достать. А общим фоном моего поражения был и остаётся еврейский вопрос. Мы разворошили муравейник. Чёрт бы их побрал!