Всеволод Иванов - Императрица Фике
— Встань же… Приказываю тебе.
Фике поднялась с колен и стояла под тихой речью Елизаветы Петровны, скорбно опустив голову:
— Один бог свидетель, сколько я плакала, когда ты была больна вскоре же после твоего приезда… Помнишь? Я так полюбила тебя. Да разве я бы оставила тебя здесь, если бы не любила!
«О, императрица оправдывается в том, что я не в милости у ней! — отмечает про себя Фике, Значит, смелей…» И говорит:
— Величайшее мое горе — это немилость вашего величества.
— Но послушай, — продолжала государыня. — Ты — гордячка!. Помнишь, я раз даже спросила тебя, не болит ли у тебя шея, — ты не поклонилась мне…
— Боже мой! — всплеснула руками Фике. — Да я никогда до сей поры и не подумала, что в этом была тогда причина вашего вопроса, ваше величество.
— Ты воображаешь, что ты умнее всех!
— Ваше величество! Если бы это было так, я поняла бы еще тогда, столько лет назад, почему вы задали мне такой вопрос. Но я не поняла!. Я так еще тогда мало понимала!
Великий князь прервал свое расхаживание по кабинету, остановился около Шувалова. Донеслись слова: — Она ужасно упряма.
Фике подхватила эту реплику. Как опытный фехтовальщик, она обернулась к мужу, напала на него:
— Ваше высочество, если вы говорите обо мне, то здесь, в присутствии ее величества, я должна сказать, что я лишь зла на тех, кто подбивает вас на несправедливые поступки. Да, я стала упряма, потому что та моя угодливость, которую я соблюдала по отношению к вам все время, вызывала в вас лишь одну неприязнь…
Наступило молчание. Императрица сидела, прикрыв глаза рукой от ярких свеч. Великий князь и Шувалов говорили теперь про связь Бестужева со Штембке… Так как это не касалось Фике, то она стояла молча, перебирая на груди черные кружева. Наконец императрица подняла на нее глаза:
— Как же ты смела отдавать приказания Апраксину? Останавливать армию в наступлении?
— Я? Приказания? Никогда в жизни… Мне и в голову никогда не приходило делать это.
— Вон на туалете твои письма. А тебе было запрещено писать ему…
— Вот это правда. За это простите меня, ваше величество. Но в письмах моих приказов нет. Я писала только, что в Петербурге говорят о нем.
— Зачем ты это делала?
— Я любила старика. Принимала в нем участие. Это было одно письмо. А в двух других я поздравляла его с рождением дочери да с Новым годом. Вот и все!
— Бестужев говорит, что были еще письма…
— Он бессовестно лжет. Он обманывает вас, ваше величество!
— Тогда я прикажу пытать его…
— Ваша воля, ваше величество. Но было только три моих письма…
Разговор продолжался больше полутора часов. Стал говорить великий князь. Он нападал на жену, но говорил глупо, ненаходчиво. И каждое его слово Фике парировала спокойно, с выдержкой, с достоинством.
Утомленная царица в конце концов зевнула. Увидя, что великий князь и Шувалов разговаривают между собой, она, взглянув с доброй улыбкой на Фике, сказала:
— Нам надо поговорить с тобой… Не так!
И сделала движение головой в сторону свидетелей.
— Наедине! — прошептала она.
Прием кончился.
Они будут разговаривать наедине!… Радость, гордость удачи заливали душу Фике, когда она возвращалась к себе опять по темным анфиладам дворца.
С наслаждением разделась, сбросила с себя жесткое платье, легла. Раскрылась дверь, явился опять Александр Шувалов и, став у постели, вытаращил на нее глаза:
— Императрица шлет свой привет вашему высочеству. Она будет разговаривать с вами наедине…
Фике рассыпалась в благодарностях, в комплиментах государыне. А через несколько дней ей передали и выводы, которые царица сделала после их беседы:
— Великая княгиня очень умна, а великий князь — дурак.
И у Фике, впервые за много времени, появилась на губах улыбка, твердо сжались губы:
«Это — победа!».
Пусть после этого свидания были еще арестованы у Фике две ее камер-фрау, пусть граф Брокдорф продолжал дуть великому князю в уши, что «змею нужно раздавить», пусть сам великий князь только того и ждал, что вот-вот Екатерину вышлют домой, в Германию, а он женится на Лизке Воронцовой, — положение Фике, несомненно, укреплялось: сам канцлер Воронцов уговаривает ее не уезжать из России.
Фаворит императрицы Шувалов шепчет ей:
— Все будет так, как вы желаете!
И в письме к арестованному Елагину, которому она посылает 300 червонцев, Фике пишет:
«Я еще в горести, но надежду уже имею».
Следствие над Бестужевым было окончено только в в 1759 году. В приговоре он был назван «обманщиком», «изменником», «злодеем» и приговорен к смертной казни. Но Алексея Петровича не казнили, а лишь сослали в его подмосковное имение Горетово, где он и выжидал дальнейших событий. Выслали тоже и ювелира Бернарди и Елагина — в Казань, Ададурова — в Оренбург, Штембке — в Германию.
Из всей компании этой уцелела только одна Фике — ее мир с императрицей Елизаветой был уже заключен. При втором свидании наедине великой княгине оставалось только поклясться на иконе, что она послала Апраксину всего лишь три письма, что для нее не составило никакого затруднения.
Следствие над Апраксиным все тянулось и тянулось, пока наконец, испуганный предстоящей пыткой, он уже под осень не умер от паралича сердца. Фельдмаршала похоронили как преступника, безо всяких воинских почестей.
А война продолжалась. На карте стояло само существование Пруссии, а следовательно, ее будущая история. Король Прусский счастливо бил французов, австрийцев, саксонцев, но хваленая армия Фридриха никак не могла рассчитывать на победу при столкновении с русскими.
— Русского мало пробить пулей, — говорил сам Фридрих. — Его надо ещё свалить!
«С русскими ничего я не могу поделать! — пишет он своему посланнику в Лондон. — Только одно меня убеждает: меня информировали, что императрица Елизавета опасно больна. О, если бы она умерла! Это могло бы повести к полной перемене политики… Кроме такой случайности — мне рассчитывать не на что…»
Но смерти императрицы все еще нет, и Вилим Вилимович граф Фермор, несмотря на все затяжки, отдает снова приказ — идти в Пруссию, делать летнюю кампанию 1759 года.
Глава 8. Берлин взят!
Жаркое июльское солнце палит нещадно с бледно-синего неба. Ни облачка. На полях шапками сидят закопченные хлеба. Золотая пожня, дубовые леса. Над ними от жары струится стеклянно-слоистое марево. Красная черепица частых деревень, торчат острые колокольни… Бурым, черным облаком нависла пыль над дорогой, в пыли, словно молнии в туче, блещут штыки, амуниция, пряжки, давит выкладка в ранце, тяжело кремневое ружьё. Трудно дышать от пыли, от поту, от запахов тела, кожи, прелых портянок. Башмаки набивают ноги. Рубленый шаг пехоты. Дробный топот кавалерии. Грохот пушек. На версты растянулась походная колонна. Зеленые мундиры, треугольные шляпы, медные кивера. Русская армия идет в Пруссию. На реку Одер.
На Франкфурт-на-Одере.
На Берлин…
То там, то тут всплывает над колонной солдатская песня и, поплавав в знойном воздухе, никнет от жары. Надо врага найти, а его поймаешь? Пруссия-то велика. Стали подходить к реке Одер. Посвежело, люди, кони повеселели. Блеснула стальная гладь, кое-где подернутая синей рябью. Камыш гнется к воде. Стрекозы летают, кувшинки цветут, ивы качаются, а за рекой напротив опять колокольни, дома, крыши — там прусская крепость Кюстрин.
Унтер-офицер Архангелогородского полка Куроптев Феофан идет бодро, молодцевато, как храброму, расторопному и доброму солдату надлежит. Служака! При Гросс-Егерсдорфе отличился. Как с пруссаком на штыках дрался, сколько их побил… И от ран выжил.
— Братцы! — говорит он взводу. — Вся она крепость-то, эвонна какая! Надо думать, будем под той крепостью сидеть!
Скоро русские пушки стали бить по крепости, дымными белыми дугами понеслись туда ядра да брандскугели, в городе, в крепости загорелись дома, видать огонь желтый, черный дым выворачивает клубами, все закрывает — и огонь, и колокольни…
Феофан Куроптев смотрит на крепость, улыбается, усы крутит. Вот-де так и Берлин заберем, короля ихнего оттуда выгоним… Замирение будет правильное… В Россию вобрат пойдем и оттуда пруссака выгоним… Хорошо будет дома-то…. Только вот как с хозяйством — на помещика придется, работать…
Словно в бубен бьют пушки, грохот их слышен за Одером. К Одеру, на медные пушечные голоса, широким шагом спешат к Кюстрину голубые колонны пруссаков с самим Фридрихом-королем… Он на коне, в треуголке, с бантом в косе, нос длинный, глаз острый. И тоже над прусскими колоннами висит пыль, тоже пахнет пылью, табаком, сукном. Скрипят обозы, гремит артиллерия… Московитов нужно отогнать…
Русские разъезды скоро донесли — немцы, однако, переправляются на правый берег Одера, чтобы, зайдя с юга, окружить русскую осадную армию с тылу. И Фермор отдал приказ по армии: