Лавиния - Урсула К. Ле Гуин
– Ты же был тогда охвачен гневом! – уговаривала я его. – Да и как тебе было не гневаться! Сперва Турн вызвал тебя, потом сам же стал от тебя бегать, заставляя тебя за ним гоняться, хотя прекрасно знал, что ты ранен. Да он просто хотел измотать тебя! Это тактика труса!
– Не уверен. По-моему, у него вообще никакой тактики не было. Да и потом, на войне все средства хороши.
– Но ведь это он нарушил перемирие!
– Не совсем он. Он просто позволил другим без конца говорить о войне – например, своей сестре, Камерсу и еще этому Толумнию, который в итоге и метнул копье. Вот уж, поверь, о чем я совсем не сожалею, так это о том, что прикончил Толумния… А сам Турн почти ничего и не говорил ни тогда, ни потом. Только в самом конце. Иногда мне казалось, что он действует точно завороженный, точно под воздействием неких чар…
– Так и Серест говорил, – сказала я. – Та сова, которую он видел… сразу перед твоим поединком с Турном… Серест сказал, что так и не понял тогда, действительно ли то была сова, кружившая над головой Турна и бившая его крыльями по лицу, или же это было некое видение, нечто привидевшееся самому Турну. Может, говорил он, никакой совы там и не было?
И я почувствовала, как Эней слегка вздрогнул. Но промолчал.
После долгого молчания я сказала:
– По-моему, в Турне было что-то злое, унаследованное им от предков. У них ведь с моей матерью были общие предки. Всем в их семье было свойственно какое-то ожесточение. В них словно таилось безумие. Некая тьма. Да, пожалуй, эта тьма была у них в крови, точно черная змея, точно огонь, не дающий света. Ох, пусть великие силы добра, наша мать-земля и моя покровительница Юнона хранят от этого безумия меня и мое дитя!
К этому времени я уже знала, что беременна. И, вспомнив об этом, тоже вздрогнула и прижалась к Энею, черпая в нем силы и мужество. Он, разумеется, тут же принялся меня успокаивать, гладить по голове и уверять:
– Нет в тебе никакого зла! Ты так же чиста душой, как горные источники, в которых берет начало Нумикус, так же чиста и прозрачна!
А я вдруг вспомнила источники Альбунеи, тихие, таинственные, окутанные призрачным синеватым туманом, испускающие зловоние.
– Да, Турн был молод, честолюбив, нетерпелив, – вновь заговорил Эней, – но что в нем было плохого?
– Его алчность, – сразу откликнулась я. – Алчность и эгоизм. Все я да я! Он и мир воспринимал только с точки зрения собственных потребностей. Он и того греческого юношу, Палласа, убил, только чтобы получить его перевязь. Убил жестоко, да еще хвастался этим! И я так хорошо понимаю, почему ты не стерпел, когда увидел эту перевязь у Турна на плече!
– Я тоже убивал жестоко! Например, этого юного этруска Лавса.
– Но ты же этим не хвастался!
– Нет. Скорее горевал. Искренне горевал, что так вышло. Но что толку в моих переживаниях? Мальчик-то ведь погиб.
– Ах, Эней! Ты ведь сам говорил, что в том сражении никто никого не щадил, даже когда поверженный и молил о пощаде! – Позднее я вспомнила, что вовсе не Эней говорил мне об этом, а мой поэт. Но в ту минуту ни Эней, ни я моей оговорки не заметили, и я продолжала страстно убеждать его, мечтая избавить от горестных раздумий: – Вы же сражались не на жизнь, а на смерть! И не только вы с Турном, а и все остальные. И уже не имело значения, горит ли у вас в душе жажда крови или же вы холодны, как морские глубины: вы делали то, что должны были делать. Паллас пытался убить Турна, вот Турн его и убил. А ты убил Лавса, который пытался убить тебя. И Турн пытался убить тебя, он очень хотел убить тебя, однако у него не получилось, и в итоге его убил ты. Это же был честный поединок! Оба вы стремились убить друг друга! И только этот поединок мог положить конец войне. Таков уж порядок вещей во время войны. Такова ее суть. Я права? А ты всего лишь подчинился этому порядку вещей. Ты сделал то, что и должен был сделать, что было непременно нужно сделать. Как и всегда, впрочем!
Некоторое время Эней молчал, да и потом был крайне неразговорчив. Едва сказал мне несколько слов. По-моему, его сразили мои аргументы. Во всяком случае, они его явно потрясли.
Лишь много позднее я поняла, что невольно отняла у него возможность обвинять себя, а стало быть, и оправдывать – хотя бы до некоторой степени. Ведь если Эней не мог воспринимать свой боевой запал как врага собственного милосердия, как некую безумную ярость, лишь на одно краткое, но роковое мгновение подавившую лучшие свойства его натуры, если он не мог воспринимать совершенное им убийство Турна как некое фатальное проявление хаоса, тогда он должен был бы считать и эту ярость, и этот запал неотъемлемой частью собственного «я», а совершенное им деяние – частью того справедливого порядка вещей, к которому он всю жизнь стремился, который старался всячески поддерживать и сохранять. Но если, согласно этому порядку вещей, он поступил правильно, убив Турна, то правилен ли сам этот порядок вещей?
Смерть Турна обеспечила Энею победу его идей и целей, однако она оказалась гибельной, сокрушительной для Энея-человека.
Нанося Турну смертельный удар, Эней сказал, что это жертвоприношение. Но какое? И кому?
Я тогда не понимала, какого невероятного мужества требую от него, своего терпеливого героя, задавая ему подобные вопросы. Впрочем, на эту тему мы с ним больше не говорили. И я, глупая, пребывала в уверенности, что сняла с его души бремя ненужной вины, успокоила его и утешила, избавила от необходимости искать какое-то еще подтверждение его мужеству и храбрости. До чего же глупы бывают порой юные жены!
Новый город с такой быстротой разрастался вокруг нашей маленькой регии, что иной раз мне это казалось нереальным, словно видение, словно тот сон о моем будущем городе. Но стоило мне выглянуть из дверей, и я видела вокруг тростниковые и черепичные крыши, чувствовала запах дымка и готовящейся пищи, слышала, как молодая жена-латинянка окликает своего мужа-троянца, как переговариваются между собой строители, как ребенок весело напевает песенку-считалку – и я убеждалась, что все это настоящее, живое, веселое. Мало того, все это повторялось изо дня в день, каждое утро и каждый вечер. Лавиниум был почти таким же, как и любой другой город на Западном побережье, вот только цитадель его была, пожалуй, расположена выше многих, на скалистом утесе, вздымавшемся над темными водами реки Прати. Троянцы, если бы им дали полную свободу, возможно, построили бы свои дома иначе, но наши плотники-латины строили, разумеется, так, как у нас было заведено издавна. А я к тому же упорно настаивала на том, чтобы каждое дерево внутри городских стен, которое можно пощадить при постройке, непременно оставляли, давая ему достаточно места, чтобы расти. Троянцы сперва считали это пустой прихотью, но потом поняли, какая благодать посидеть в летнюю жару под тенистым деревом, и стали даже гордиться теми дубами, лаврами и ивами, в тени которых укрылись их дома. В новой регии, было даже, пожалуй, меньше тени, чем возле других домов, но я принесла из отцовского дома саженец лавра – побег того старого дерева, что росло у нас во дворе, – и через год молодой лавр был уже значительно выше Энея ростом. Потом мы еще посадили дикий виноград и пустили его виться по решетке с южной стороны дворика.
В тот первый год было сыграно очень много свадеб. Ведь большая часть троянских женщин предпочла остаться на Сицилии, когда Эней в последний раз побывал там, и его спутники, устав от долгих странствий, просто мечтали обзавестись женами. Они находили их повсюду, и к зиме во всем Лации, по-моему, лишь с трудом можно было найти незамужнюю девушку, так что неженатые латины стали жаловаться на нехватку невест. Мой Сильвий был первым ребенком, рожденным в Лавиниуме, но уже к концу мая того же года в своих колыбельках заплакали еще пятеро маленьких троянцев-латинов. И весь тот год, а также несколько последующих лет высшие силы, ответственные за рождение детей,