Инна Кошелева - Пламя судьбы
И снова Николай Петрович пытался сгладить, даже свести на нет горькую несправедливость.
Похоронив любимую и Богом данную жену в Александро-Невской лавре рядом со своими родителями, он заказал две одинаковые плиты из розового мрамора с золотом – ей и себе. «Равная, наша, такая же, как я», – ответил он тем, кто обижал ее при жизни и хотел оскорбить в самой смерти.
И этого показалось ему мало. Страдая от того, что при жизни не смог он поставить свою Пашеньку на ту высоту, которой она заслуживала, стремился искупить свою вину с опозданием.
Он считал своим долгом рассказать о высоком чувстве, связывавшем его с ушедшей. Потребность прокричать всему миру о том, о чем он прежде молчал, заставляла его слать письма по всем адресам.
К Варваре, сестре не близкой, но все же родной, граф взывал:
«Пожалей обо мне, истинно я вне себя. Потеря моя невосполнима».
Давних друзей Щербатовых, бывших исключением среди знати и не презиравших его за неравный брак, скорбно извещал граф:
«Зная, как вы любили покойную жену мою, долгом моим почитаю уведомить вас о совершенном моем несчастье. Пожалейте, я все потерял...»
У митрополита Платона и архимандрита Амфилохия, духовника своего, просил несчастный супруг «спасительных наставлений»:
«Душа моя весьма ослабевает».
Как за соломинку хватался Николай Петрович за каждое слово сочувствия, но душевная боль гнала его из дому, где столько счастливых дней было прожито с Парашей.
– Карету, быстрее карету, – приказывал он слуге.
Карета останавливалась перед роскошным дворцом на Невском. Шатаясь, выходил из нее старик, с трудом поднимался на крыльцо.
– Как доложить? – спрашивал дворецкий.
– Аль не узнал Шереметева? – и прямо к хозяину.
– Хочу известить вас лично, что похоронил незабвенную супругу свою Прасковью Ивановну.
– Скорблю с вами, граф.
– А я скорблю, что стеснялся ее невысокого происхождения и таил от всех свой счастливый брак. Исправляю свою ошибку перед людьми и Господом.
И вот уже у соседнего дворца останавливается карета. И вновь из нее с трудом выходит Николай Петрович, состарившийся за месяц на двадцать лет. И вновь извещает очередного аристократа о своей беде. И ничуть не волнует его, что одни осуждают неравный брак, о котором раньше не слышали, а другие вообще принимают его за сумасшедшего.
Возвращаясь к себе, граф бессмысленно бродил по комнатам дворца, на прекрасных зеркалах, покрывшихся пылью от недосмотра, писал пальцем свой вензель «НШ» и рядом другой – Парашенькин. Домашний его сюртук никто не чистил, мебель и паркет не натирали, пользуясь тем, что призывать дворню к порядку он забывал. Все приходило в запустение. И сам он опускался, не снимал по утрам с себя засаленного халата и поношенных шлепанцев.
Набродившись без цели, падал в кресло. И вздрагивал: в зеркале напротив отражался «молодой» портрет Параши. А то, что портрет виделся не прямо, а в смещении, придавало изображению неестественную подвижность.
Как он жил без нее? Как доживал отпущенные ему еще шесть лет в пустыне одиночества?
Держало его на этом свете лишь то, что оставила после себя Прасковья Ивановна – недостроенный странноприимный дом и младенец – сын.
Строительство он был обязан завершить по обету, данному покойнице, которого не выполнить просто не мог. Здесь все ясно.
Сложнее дело обстояло с маленьким Димитрием. Мгновениями граф ненавидел это неразумное существо, забравшее у него Пашеньку. От ненависти переходил к страхам, тревоге – этот орущий младенец так хрупок, а ведь он – единственное, что связывает его с ушедшей... И тогда часами сидел он возле мальчика, вглядываясь в его движения и гримасы, ловя его ускользающее сходство с матерью и задыхаясь от боли.
Кроме кормилицы к мальчику были постоянно приставлены несколько лекарей, оберегавших кроху от заразы, отравы и простуды. Николаю Петровичу казалось, что корыстные родственники могут извести наследника, и он приказывал дядьке хранить Димитрия как зеницу ока. Граф назначал еще одного сторожа, еще одного. По два дюжих мужика дежурили у входа в детскую день и ночь. Ночью граф сам вскакивал не один раз, чтобы убедиться: дышит младенец.
Когда мальчик подрос, возникла новая горькая тема: нет матери, не будет и отца. Граф болел, чувствовал свой скорый конец. Он не умел заниматься ребенком, а главное, не было рядом той, что соединила бы старого с малым, придала бы их встречам смысл.
Граф звал к себе подросшего мальчика. Димитрий приходил вместе с постаревшей и располневшей Шлыковой.
– Ну, скажи «папа», – наставляла Татьяна Васильевна.
– Папа, – бесцветным голосом повторял сын.
– Поцелуй батюшку.
Мальчик целовал.
– Ну, как у тебя с музыкой? – строго спрашивал сына Николай Петрович.
За него отвечала Шлыкова:
– Мой Степан с ними целыми днями занимается. Способные они, в мать, – спохватывалась: – И в отца.
Граф хлопал в ладоши, отбивая ритм.
– Повтори.
В глазах четырехлетнего мальчика вспыхивал интерес, он повторял и просил:
– Еще так.
Но графу уже было скучно.
– Татьяна, уводи. Постой, покажи от двери.
«Похож на нее. Похож».
Нельзя сказать, что граф не пытался найти утешения в настоящем. Николай Петрович даже завел молодую любовницу, танцорку из крепостных Алену Казакову. Вздорная, скандальная, она без конца требовала подарков и без конца жаловалась на слуг и подруг. Барская барыня сыпала пощечины направо и налево и ввергала барина в мелкие ссоры. Он опускался, мельчал рядом с ней, старел на глазах и сознавал это. Натягивая старый шлафрок, он закрывался от всех и всего в своем кабинете.
Вспоминал граф былое и писал письма... в будущее. Потому что были они адресованы не тому пятилетнему мальчику, которого он не мог долго выносить рядом с собой и от подвижности и любознательности которого уставал, а взрослому, способному на духовное общение сыну, который прочтет и поймет. Его сыну... Ее сыну...
Чаще всего он пытался донести до Димитрия образ живой матери, ее жизненные принципы.
«Я уже кончил путь суетной жизни, твой будущий жизненный путь мне неизвестен. Я испытал все возможные удовольствия и горести. Горести всегда превосходили маловременное обольщение забав и приятностей жизни...
Все люди сотворены один для другого, все они равны естественным своим происхождением и разнствуют только своими качествами или поступками, добрыми или худыми...
О твоей матери. Я питал к ней чувствования самые нежные, самые страстные. Но, рассматривая сердце мое, убеждался: не одним только любострастным вожделением оно поражается, ищет, кроме красоты ее, других приятностей, услаждающих ум и душу. Видя, что сердце ищет и любви, и дружбы, приятностей и телесных, и душевных, долгое время наблюдал я свойства и качества любезной мне женщины и нашел в ней украшенный добродетелью разум, искренность, человеколюбие, постоянство, верность, нашел в ней привязанность к святой вере и усерднейшее богопочитание. Сии качества пленили меня больше, нежели красота ее, ибо заставили попрать светское предубеждение в рассуждении знатности рода и избрать ее моею супругою».
Граф старался передать сыну весь опыт, нажитый совместно им и супругой, отлившийся в общие принципы. Его многочисленные завещания местами напоминают философские трактаты, местами – воспоминания.
«Богатство и слава, – заключал тот, кто платил за них в свое время немалую душевную цену, – есть стяжания вредные, ослепляющие ум и льстящие одним только чувствам, вовлекающие человека во всякие излишества».
Желание совершить что-либо редкое и удивительное граф называет пустым тщеславием.
«Великолепное украшение села Останкина не принесло утешения в горести. Оно не принесло мне и малой отрады, когда я лишился лучшего из друзей моих, не облегчило жестокой болезни, вскоре со мной потом приключившейся».
Граф рассказывает о том, как с годами под влиянием Прасковьи Ивановны одни ценности отходили на задний план, уступая место другим.
«Пиршества переменил я на мирные беседы с любимыми и искренними ближними; театральные зрелища уступили место созерцанию природы, дел Божьих и деяний человеческих; постыдную любовь изгнала из сердца любовь постоянная, чистосердечная, нежная, коею навеки обязан я покойной моей супруге, – словом, я обратился прямо к добродетели».
«Делай добро для добра...» Словно библейский проповедник Экклезиаст, всю жизнь свою поверив нажитой с годами мудростью, Николай Петрович по следам своей супруги приходит к этому выводу. «Душе моей было потребно лекарство надежное, спасительное... Я давно уже чувствовал тягостное состояние людей, лишенных в старости, в болезнях и нищете всякого пособия». И дальше – о решении построить странноприимный дом, выделить на благотворительность немалые деньги.
Иногда в завещаниях граф давал волю своей печали. Смешиваясь с гневом, она рождала такие строки: