Империй. Люструм. Диктатор - Роберт Харрис
— Как частное лицо? — Цицерон расхохотался. — Как сборщик податей!
— Каких еще податей? Разве ты ему что-то должен? О-о-о… — выдохнул Луций, оборвав себя на полуслове.
Возможно, Луций и был философом, но дураком он точно не был, поэтому в его взгляде сразу же появилось понимание, а на лице — гримаса отвращения.
— Не будь так строг ко мне, Луций, — проговорил Цицерон, хватая его за руку. — У меня не было выбора. Марк Метелл получил по жребию председательство в суде по вымогательствам, судьи были подкуплены, слушания обернулись бы провалом для меня. А я оказался вот на столько, — Цицерон показал кончик мизинца, — от того, чтобы вообще бросить разбирательство. А потом Теренция сказала мне: «Укороти свою речь», — и я увидел выход: обнародовать в суде все документы, предоставить всех свидетелей, причем сделать это за десять дней, чтобы опозорить их! Ты улавливаешь мою мысль, Луций? Опозорить их на глазах у всего Рима, чтобы у них не было иного выхода, кроме как признать Верреса виновным!
Цицерон говорил, призвав на помощь все свое красноречие, словно стоял перед судом в лице Луция и непременно должен был убедить его в своей правоте. Он заглядывал в лицо двоюродного брата, пытаясь понять, как он отнесся к сказанному, найти нужные доводы.
— Пойти на поклон к Помпею! — горько проговорил Луций. — И это после того, как он с тобой поступил?
— Послушай, Луций, мне была нужна всего одна вещь, одна крохотная услуга, получив которую я мог бы без колебаний продолжить преследование Верреса. Речь шла не о взятках, не о каких-либо неправедных действиях. Следовало заручиться благорасположением Глабриона до начала разбирательства. Но, назначенный обвинителем, я не мог обратиться за этим к претору и стал размышлять: кому это по силам?
— В Риме есть только один такой человек, Луций, — подсказал Квинт.
— Именно! — воскликнул Цицерон. — Есть только один человек, к мнению которого Глабрион обязан был прислушаться. Человек, вернувший ему сына после смерти его бывшей жены. Помпей!
— Но это нельзя назвать «крохотной услугой», — возразил Луций, — это серьезное вмешательство в работу суда. И теперь за него придется заплатить серьезную цену. Причем платить будешь не ты, а народ Сицилии.
— Народ Сицилии? — переспросил Цицерон, начиная терять терпение. — У народа Сицилии никогда не было более верного друга, чем я! Если бы не я, не было бы вообще никакого разбирательства. Если бы не я, народу Сицилии никто не предложил бы возмещения в полтора миллиона. Если бы не я, Гай Веррес через два года стал бы консулом! Не надо упрекать меня в том, что я бросил народ Сицилии на произвол судьбы.
— Тогда откажись возвращать Помпею долг, — стал уговаривать Цицерона Луций, схватив его за руку. — Завтра в суде выставь им возможно больший счет за ущерб, и пусть Помпей катится в Аид! На твоей стороне — весь Рим, судьи не осмелятся пойти против тебя. Кого волнует мнение Помпея? Он сам говорит, что через пять месяцев перестанет быть консулом. Обещай мне, что сделаешь это!
Цицерон пылко сжал ладонь Луция двумя руками и заглянул ему в глаза. Сколько раз я видел, как он делает так в этой самой комнате!
— Обещаю тебе, — сказал он, — что подумаю над этим.
Если Цицерон и думал над этим, то не более секунды. Ему никогда не хотелось оказаться во главе мятежников в разрываемой на части стране, а между тем только так он мог выжить, если бы настроил против себя, кроме знати, еще и Помпея.
После ухода двоюродного брата он вытянул ноги перед собой и заявил:
— Беда Луция в том, что он считает государственную деятельность борьбой за справедливость. А это всего лишь ремесло.
— Как по-твоему, не мог ли Веррес подкупить Помпея, чтобы уменьшить сумму возмещения? — спросил Квинт, озвучив мысль, которая пришла в голову и мне.
— Вполне возможно, но, вероятнее всего, он просто не хочет оказаться вовлеченным в гражданскую войну между народом и сенатом. Что до меня, я с радостью обобрал бы Верреса до нитки и отправил бы его пастись вместе с овцами на пастбища Галлии. Но, — со вздохом добавил он, — этому не бывать. Так что давайте подумаем о том, как наилучшим образом распределить эти полтора миллиона между теми, кто пострадал.
Остаток вечера мы провели, составляя список пострадавших, чьи убытки требовалось возместить в первую очередь. После того как Цицерон вычел из предложенной Гортензием суммы собственные убытки — около ста тысяч, — выяснилось, что мы сможем частично покрыть ущерб, понесенный людьми вроде Стения и теми свидетелями, которые потратились на дорогу до Рима. Но что сказать жрецам? Как определить стоимость статуй из ценных металлов, которые кузнецы Верреса давным-давно переплавили, предварительно выковыряв самоцветы? И разве деньги способны заглушить боль друзей и родственников Гавия, Геренния и других несчастных, которых он замучил?
Занимаясь этим, Цицерон впервые почувствовал, что значит обладать властью — которая всегда требует выбирать между одинаково неприемлемыми решениями, — и ее вкус показался ему горьким.
На следующее утро мы, как обычно, отправились в суд, где нас ожидала все та же толпа. Разница состояла лишь в том, что теперь здесь не было Верреса, зато появились тридцать или сорок воинов из преторской стражи, оцепивших место разбирательства. Глабрион ненадолго взял слово, объявив заседание открытым и предупредив собравшихся, что не потерпит беспорядков, подобных вчерашним. Затем он сказал, что Гортензий намерен сделать заявление.
— Ввиду слабого здоровья… — начал было тот, но тут же умолк: со всех сторон послышался издевательский смех. Гортензию пришлось на время замолкнуть, и наконец он продолжил: — Ввиду слабого здоровья, подорванного за время слушаний, и желания уберечь республику от дальнейшего раскола мой клиент Гай Веррес не намерен защищаться от предъявленных ему обвинений.
Гортензий сел. Известие об этой уступке вызвало шквал аплодисментов среди сицилийцев, но из толпы послышались лишь разрозненные жидкие хлопки. Большинство слушателей с нетерпением ждали выступления Цицерона. Он встал, поблагодарил Гортензия за его сообщение — «значительно более короткое, нежели те, которые он привык делать на этом форуме», — и потребовал для Верреса максимально строгого наказания, предусмотренного Корнелиевым законом: пожизненного лишения всех гражданских прав. «Чтобы, — как выразился Цицерон, — зловещая тень Гая Верреса никогда больше не нависала над его жертвами и не угрожала справедливому ведению дел в Римской республике». Зрители впервые за утро разразились приветственными выкриками.
— Я всей душой хотел бы устранить последствия преступлений Верреса, — продолжал Цицерон, — и вернуть людям и богам все, что он украл у